Размышления аполитичного (Манн) - страница 278

Так или иначе, до войны мы не жили уютно, мирно; жизнь не была гуманной. И когда, завершая свой анализ, Йенсен говорит: «Разумеется, в данном отношении война будет воспринята как освобождение, зубья бороны нынче выворачиваются наружу», — мы признаём: да, так и было, чувство освобождения, что принесла нам война, отчасти отсюда; но, Боже мой, так было лишь долю секунды! Зубья эти давно уже опять повернулись внутрь, и после войны борона вопьётся в нас небывало кровавым захватом. Мы не жалуемся, мы просто констатируем и ручаемся честью, что сохраним при этом благообразие и выдержку. Это и была наша гуманистичность, наша роскошь, ибо роскошь, в том числе и роскошь «красоты», если она не является свидетельством чести и доблести, — безнравственное мотовство. Тому же, кто делает вид, что до войны был «мир» и по-еле войны «мир» будет опять, мы позволим себе рассмеяться в лицо.


* * *

Как-то на улице я повстречал двух инвалидов — один был слеп, другой безрук. Обитатель ночи, слепец, вытаращив искусственные глаза со взглядом куклы, опирался на крепкую правую руку собрата-калеки, у которого по другую сторону свисал левый серого полевого цвета рукав — нежилой, непро-гретый. Я тоже человек, и мне стало не по себе. Что же они с вами сделали? — подумал я. Нет, это чудовищно, безумно, преступление и позор. Это не должно повториться, это не повторится.

Я приблизился к ним и держался невдалеке: всякий раз, как нам является жизнь, следует без любопытства, с тактичным почтением в неё углубиться. Следует приблизиться и держаться невдалеке — с участием, с любовью к правде, без эмфазы. Издали жизнь кажется патетичной и исторгает неистовые слова, вроде «чудовищно», «безумно», «преступление», «позор». Вблизи она проще, скромнее, не столь риторична, редко без юмористической нотки, короче говоря, она сразу становится намного человечней.

Калеки шли молча, и это, несомненно, усиливало трагическое достоинство зрелища. Впечатление достоинства, красоты, эстетически волнующего феномена люди производят почти исключительно, пока молчат. Стоит им раскрыть рот, уважения к ним в большинстве случаев как не бывало. Достоинство и красота животных в значительной мере неотделимы от того обстоятельства, что они не умеют говорить. И тут мои друзья начали беседу. Они заговорили гортанными, прокуренными верхнебаварскими голосами, на своём глухо рокочущем диалекте со множеством средневерхненемецких дифтонгов вроде «оа» и «уа». Одному что-то пришло в голову, он мог придержать это при себе, а мог и высказать; он решил высказать, тем более что молчали они уже довольно долго. Это был однорукий. Другой, с кукольным взглядом, выслушал его из своей ночи, поскольку был всего-навсего слеп, но не глух, и не раздумывая ответил, на что однорукий рассмеялся. С ним мне приходилось быть осторожнее, так как у него были живые глаза и он мог меня увидеть, о чём я чуть было не забыл. Он рассмеялся не на люди, что, видимо, казалось ему неприличным, коли он вёл под руку слепого, а несколько украдкой, тихонько и сказал что-то ещё, слепой что-то добавил, и на его глупом от непривычной пока слепоты лице тоже появилась деревянная, ночная улыбка. Стояла прекрасная осенняя погода.