» и восстановил Церковь, восстановил
христианство, после того как оно было преодолено в собственной резиденции. «Ох уж эти немцы! — восклицает Ницше по-французски. — Как же дорого они нам дались!» — и строгим наставническим тоном упрекает их в том, что в решающие мгновения вечно «у них на уме не то»: у всех Ренессанс — у немцев Реформация, при Наполеоне — освободительные войны, а сейчас, когда он тут философствует, им втемяшилась «империя». Я напоминаю об этом, поскольку меня злит беззаботливость, с какой литератор цивилизации, словно иначе и быть не может, включает Реформацию в свою доктрину как мероприятие по освобождению и содействию прогрессу, разместившееся между Ренессансом и революцией. Лучше бы он увидел в ней проявление немецкой
непокорности; это было бы более последовательно, в духе его враждебности Германии.
* * *
Так что же? Разве слово и смысл переживаемого нами часа — освобождение, всё больше освобождения — не что-то совсем другое, а именно скрепление? Разве потребность нашего политика духа в «опрощении» и решительности, провозглашение «готического человека» не являются неопровержимым доказательством того, что справедливо как раз последнее?
Свобода… Достоинство этого негатива не в нём самом (ибо негация как таковая достоинства не имеет), а лишь в его дополнении, в том, что отрицается. Мертвецы из «Бобка» Достоевского в ходе ночного конверсасьона на кладбище находят блистательное решение вообще ничего не стыдиться. Что ж, это тоже свобода, правда, свобода конверсирующих мертвецов. Ведь не нужно быть убеждённым мизантропом, дабы увидеть некие основания для подозрения в том, что, издавая вопли о свободе, большинство людей в глубине души радеет о свободе от стыда и пристойности. Негативность понятия свободы довольно-таки безгранична, это нигилистическое понятие, а следовательно, обладает лечебными свойствами лишь в мизерных дозах, как аптечный яд. Ещё раз: показано ли данное средство в минуту, когда самые задушевные чаяния мира, целого мира нацелены вовсе не на дальнейшую анархизацию под воздействием представлений о свободе, но на новые обязанности, а вера в веру, как мы видели, доходит до психологического обскурантизма?
«Et certes, — говорит покрытая струпьями Виолена Клоделя, — le malheur de ce temps est grand. Ils n'ont point de père. Ils regardent et ne savent plus où est le Roi et le Pape. C'est pourquoi voici mon corps en travail à la place de la chrétienté qui se dissout»[227]. Не голос ли времени мы слышим? Это голос готического мастера — Франция по-прежнему лучше всех разбирается в готике. Послушайте, что опубликовал в начале войны Огюст Роден, причём в американском журнале. Пытаясь избежать испытаний, сказал он, Франция неудержимо, на всех парах устремилась к распаду, вся Франция, и особенно её искусство. Почему? Потому что свобода. Французский художественный гений достиг вершины в готических творениях, а затем, хотя последующие столетия рождали ещё новые, оригинальные формы выражения, постепенно слабел. Последнее по-настоящему французское искусство Роден видит в стиле ампир, с него начинается упадок. «Девятнадцатый век дал художникам свободу — и тем самым их погубил.