Она шла по улицам, и ничего ей не хотелось, и ничего ей было не нужно. Резкое бренчание трамвайного звонка и скрип тормозов словно подтолкнули ее. Она очнулась и увидела, что стоит на линии, сзади нее трамвай и в передней раме еще тоненько дребезжит стекло. Вагоновожатая высунулась из двери с железным ключом, заругалась сиплым голосом:
— Ты что, рехнулась?! Барыня какая!.. Себя не жалко, так чужую жизнь пожалей. У меня дети, полоумная, двое, кто их кормить станет?..
Надо бы хоть извиниться и уйти поскорее, а Люба отошла на обочину и, как вкопанная, смотрела на любопытные рожи, прильнувшие к окнам. Трамвай, наконец, с дребезгом укатил по линии.
В домах уже зажигались огни. Любка свернула с освещенной улицы в глухой проулок — узкий, сплошь из высоких заборов, за которыми в черных, еще не распустившихся садах метались на оцепках собаки. Нигде ни лампочки, ни встречного прохожего. Проулок сворачивал влево и круто вниз, наверное, к ручью — временами впереди слышалось журчание воды.
Она бы сейчас умерла назло всем плохим людям. Пусть бы они потом одумались и пожалели ее, пусть бы потом раскаивались в своей злобе к ней… И она бы, наверное, прыгнула в воду, если бы ручей, к которому подошла, не заставил Любу одуматься и рассмеяться. В нем даже воробью было не утонуть… На дне оврага торчала из обрыва старая, облепленная грязью труба, и на лист жести под ней вытекала мутная пенная жижа.
Домой Люба пришла уже совсем потемну. Лицо ее было строгим, даже суровым, наверное, потому, что она хотела скрыть от чужих глаз свои терзания.
— Что поздно так? — спросила мать.
Не отвечая, Любка бросила портфель на диван, стала умываться. Спиной чувствовала на себе взгляд матери и боялась повернуться к ней, боялась расплакаться. Мать, наконец, переспросила.
— Больше мне ворованных денег не давай, — сказала Люба и запнулась, закусила до боли губу, потом уже тише добавила: — Не возьму. И его отцом звать не буду.
— Что-о?..
— Копец! — как ругательство, сорвалось с Любкиных губ уличное словечко, подхваченное у ребят.
— Ее собака бешеная укусила, — подумала вслух мать. И вдруг закричала, замахнулась на Любку полотенцем: — Какой копец, дура?! Не фашист он тебе, а отчим, отец!..
— Тебе нравится — ты и называй.
Люба думала, мать поймет сразу все. Ей, наверное, тоже деньги руки жгут. Ведь бабушка Настасья сколько раз наставляла, что чужой кусок в горле петухом орет. Но мать, поостыв, все корила Любку за неблагодарность к отчиму и в пятый или десятый раз повторяла одно и то же:
— Чистюлей прикидываешься, а зря, без копейки сейчас не проживешь. Сумей-ка поди! А отец не жмот у нас, не вор какой-нибудь, а работяга. С темна до темна вкалывает, налево-направо носится, зазря, что ли?