Рассеянно слушала ее Любка. Мать тянула слова, незаметно перешла на шепот и, казалось, убаюкивала дочку.
Ветер на дворе, поскрипывая ставнями, раскачивал на столбе у ворот лампу. Бледный электрический свет, схожий с лунным, только желтее, временами падал через окно на крашеный пол, захватывая обнаженное плечо и руку матери. Иногда на улице что-то хлопало от ветра, Люба вздрагивала и ловила себя на мысли, что у матери красивые руки. И отец, не отчим, а ее родной отец, наверное, помнит их. Где он — не знает Любка. И отец не знает, какая она сейчас, не знает, как ей несладко.
— Мам, — спрашивает она, — а где отец? Давай я к нему поеду?
Мать поджимает губы, машинально поправляет рукой волосы, думает.
— Нет, — говорит, — разлетелось стекло — не составишь, не склеишь. И не надо тебе с чужим позором знаться.
Она вдруг откинула назад голову, ловя открытым ртом воздух, и внутри у нее словно сорвалась какая пружина. И упала мать в Любкины руки, забилась не то в плаче, не то в приступе и, обнимая, целуя дочь, простонала:
— Ах, Любка, рана моя, раночка незаживленная! Изойдет вся моя кровь по капельке, высохнет через тебя!..
И Любкино сердечко сжалось, отозвалось горько на материно признание. Стала Люба целовать мать в щеки, в губы, в глаза, своими слезами поливала ей волосы. И давно они так не плакали вместе, давно не целовались так. И успокоилась мать, улыбнулась Любке, прошептала:
— Сама я виноватая, не думай ничего… Сама я от него ушла, — повторила мать и, перекрестив Любку, ушла в свою спальню.
Несколько дней прошло без скандалов. Отчим возвращался трезвый. С Любкой не здоровался, она тоже — как чужие. А мать все воспитывала ее. В обед садилась напротив Любки и то увещевательно, то с повинными нотками в голосе говорила:
— Чураешься меня, по глазам вижу… А зачем? Я тебе плохого не делала. Другая бы дочь сказала давно: прости, мол, глупая я, и все. А ты как с камнем за пазухой… И отец тебе не докучает. Как мы живем — ты на ус мотай, не хуже людей у нас!
Умолкала, ждала, что дочь поднимет голову, скажет… А Любка жевала хлеб или водила пальцем в луже супа по клеенке. По ее насупленному лицу трудно было понять, слышит ли она, доходят ли до нее материны слова. Потом Любка уходила от стола и говорила, пряча глаза:
— Спасибо. Я наелась.
— Ешь! — срывалась мать на крик. — Доколь изводить меня будешь, ложки во рту не было!
Любка молчала.
— Хоть вешайся! Правда говорят: нету отца родного, некому и проучить. А что я могу? Руки отсохли! С мужиком воюешь-воюешь, всю силу изведешь, а еще ты, настырница…