Люба просияла. Представила, как будет возмущаться отчим — не потому, что ему жалко ее, а потому, что без него решили, обошли, не спросили позволения: он ведь хозя-и-ин!.. Ну ничего, вот она выучится, станет инженером, приедет тогда к ним, привезет гостинцев, с первой же зарплаты чего-нибудь купит…
Представила Люба, как накинет она пуховый платок на плечи матери, но… против ее воли, в воображении, сняла мать платок и протянула его обратно. Наверное, она скажет Любке: «Что ж ты, ушла, а теперь отдариваешься». Не возьмет мать платок, от обиды на нее не возьмет… И Люба вспомнила ту ночь, когда они выплакивали друг дружке свое горе, вспомнила, как называла ее мать своей раночкой кровной, незаживленной, и поняла, что никуда не уедет от нее.
А лейтенант все ждал Любкиного ответа.
Она покраснела, покачала головой:
— Нет, не поеду… Не имею права. Я материна, не отцова.
Лейтенант взялся за телефонную трубку, хотел, видно, позвонить и раздумал. Опять побарабанил пальцами по лбу, насупился.
— Хорошо, а что же мы будем делать?
Любка подумала еще, вздохнула:
— Ничего пока. Кончу школу — там видно будет… Вы, пожалуйста, не говорите никому ничего… А то я и пешком уйду или еще что придумаю.
Долго потом Люба боялась, что лейтенант кому-нибудь расскажет про нее. Начнутся охи, вздохи, перевоспитывать будут. Но ничего подозрительного она не слышала. Только предложили ей снова вступить в комсомол. Та девочка, которая в седьмом отвод ей дала, подошла на перемене и сказала:
— Пиши заявление, я тебе тоже рекомендацию дам. Ты теперь у нас совсем другая, тебе обязательно в комсомоле надо быть, чтобы от коллектива не оторваться.
Но Любка гордая. Она ответила:
— А что изменилось? Ты будто не знаешь, что я обедаю за тем же столом?!
Та не нашлась, что возразить. А Люба, может, и вступила бы в комсомол, если бы подружки не смотрели на нее слишком жалобно. И вообще, она хотела жить свободно и самостоятельно, чтобы никто не нянчился с ней.
…Люба отвлеклась от своих воспоминаний. Краешком глаза посмотрела на стол, прислушалась к громкому чавканью отчима, ожидая продолжения разговора.
Михаил раскраснелся от выпитого самогона. Глаза его округлились и потемнели. Бабка Настасья один только раз заглянула в них да и отвела взор — каким-то больным показалось ей лицо зятя. Уж не захворал ли он часом?!
— Понимаешь, мать — горячился Михаил, — жили мы так, что многие завидовали. Может, и сглазили, черти полосатые… Я ночами не спал, крутил баранку, абы десятку лишнюю в лапу! Все на дом шло. Кости с натуги трещали, а душа радовалась. С бабой мы крут постройки с зари до зари, как ласточки, зыркали. Да теперь разве в этом дело? Черная кошка стежку мне перебегла…