Михаил провел ладонью по лицу, повернул голову и сплюнул к порогу. Скривив губы, усмехнулся над своей судьбой. Но вот он задумался чему-то своему, невысказанному, и вдруг устало уронил голову на грудь. Темные короткие волосы его жестко распрямились, точно сзади на них подуло ветром.
Бабка пожалела его в эту минуту. Он без утайки рассказал ей, как втихомолку собирал деньги на мотоцикл и как жена теми деньгами распорядилась. Накупила облигаций займов, выиграть захотела. Перепродавала их, тратя выручку на всякие безделушки, на халву… Бабке была понятна его горечь. Не столько зять и денег пожалел, сколько того, что жена распорядилась ими без спроса и по-бабьи впустую. Бабка успокаивала зятя.
— Ты не убивайся, — говорила она. — Деньги — дело наживное, пропади они пропадом! Свяжешься с ними — как сатана опутает.
— Да я уж и не об этом, мать. Стало быть, она и тогда перестала о совместной жизни думать, на самостоятельность линию повела, а я слепой был, не понимал ничего. Вот еще был случай…
И опять рассказывает бабке, как пригласил в гости двоюродного брата из деревни. Само собой, приготовил на встречу сто рублей, положил их под клеенку. Сядешь есть, проведешь ладонью по столу — бугорок чувствуется, значит, целенькие лежат. А потом кинулся — там кусочек газетки свернут. «Я ей слово — она мне два!..» — так и поругались. Жена разгневалась, попрекнула Михаила, что он только своих родичей привечает, а потом размахнулась да взашей и погнала его.
Бабка не хотела, а верила Михаилу — куда денешься! С пьяным, что с дураком: веришь — не веришь — кивай головой, поддакивай. Дочку она ругала мысленно — нечего с мужиками цапаться: пьют, так и пускай, а твое дело — сядь на шесток, плюй в потолок. Да, знать, нету трав на чужой нрав. Совсем не то, что раньше. Тогда не очень-то позволялось бабе в мужицкие дела нос совать.
Со стороны бабке говорили, что горяч у нее зятек и дочка неуступаха. А Настасья по своей простоте считала, что все от людской зависти. «Ссориться-то им, — думала, — не с чего. В доме не голо, на стол есть накрыть, а чего еще надо? Нечего им делить, знать, брешут бабы-то…»
Но, видно, не брехали. Вон и Любашка, когда приехала, то же самое говорила, и зятек теперь с разводной сидит.
И соглашалась Настасья с зятем, что жить так — не дело, но тут же понимала, хоть и молчала о том, что одного хлеба или картошки, да и вообще — достатка для человека мало. Что же это за жизнь такая, если в ней ничего для души нет?! Нужно что-то еще, сильное и большое, как вот у ее деда — об земле ласка, или как у Гаврюхи Матрениного — не может тот без леса. И стар стал, а и зиму и лето, точно лешак, слоняется в обходе. С кордона, поди, и дорогу позабыл на люди. И у самой бабки много светлых сердечных праздников было. Бывало, жито жать, снопы молотить или траву кошеную огребать — да с песней! Бабка-то первой певуньей, первой хороводницей была! Эко горюшко — помутила все война, попутала — и землю, и людей. Люди пошли без памяти к земле, без тоски, все к городам рвутся. Вот и платятся за тот грех. Да, не спешат назад, а тут уж и леса от ран отошли, подлески во-она какие вымахали, и мины уж на полях перепаханы.