Все, что мне дорого. Письма, мемуары, дневники (Приставкин) - страница 149

А его «По Смоленской дороге» была для меня тоже своей песней, ибо это была моя дорога на родину отцов. На Смоленщину. И однажды, случилось, мы катили на «Запорожце» с отцом, два одиноких, прошедших жизнь усталых мужика, ехали в деревню, и с руки было бы спеть: «Над дорогой Смоленскою, как твои глаза, две звезды голубых глядят, глядят…»

Пел я и песню про фонарщика.

Ты что потерял, моя радость, кричу я ему,
А он отвечает: ах, если б я знал это сам…

Не с голоса Булата, а с каких-то других голосов. Я даже до какой-то поры лишь угадывал, что это песня не могла быть ничьей, кроме него. Уж очень пронзительная, ранимая интонация. До кишок пронимала.

Но вообще у меня во все времена ЕГО ПЕСЕН было непроходящее чувство, что песни, как и сам Булат, посланы нам свыше. При том, что в них было много нашего, повседневного, они несли особенные, надземные, космические, слова и ритмы.

Однажды в автобусе, по дороге из Гагры в Пицунду, среди молодых тогда семинаристов-драматургов зашел какой-то дурацкий спор о будущем веке, двадцать первом, тогда он казался очень далеким, почти нереальным, и Жуховицкий-дискусситель (это я придумал, объединив два слова: дискуссия и искуситель) задал вопрос, а кто, по нашему мнению, останется для будущего из нынешних писателей… Ну, кроме Солженицына, в этом мы не сомневались.

И тогда я неожиданно сказал: «Как кто? Конечно, Булат!»

И тут, несмотря на горячие страсти, на разномыслие, на пестроту взглядов, никто не стал оспаривать, все вдруг согласились: Булат, да. Он останется.

Обычно повседневное общение лишает возможности видеть целиком человека, оценивать его реально. Но к Булату это не относилось. Встречаясь почти каждую неделю с ним на Комиссии по помилованию, имея возможность говорить о чем угодно, я никогда не забывал, что говорю-то с Булатом.

Однажды я спросил, а помнит ли он, как, в каких обстоятельствах мы впервые познакомились?

Нет, он, конечно, помнить не мог, это было памятно лишь для меня, ибо я уже тогда любил его песни и робел от предстоящей с ним встречи. А было так, что в Москву приехала чешская переводчица Людмила Душкова и попросила передать Булату ее письмо. Через какой-то срок мне удалось созвониться, и он, извинившись, попросил занести ему письмо домой, на Красноармейскую, там еще на первом этаже парикмахерская.

Я поднялся на какой-то им названный этаж и позвонил в дверь. Она оказалась открытой. Булат лежал на раскладушке в пустой, совсем пустынной комнате, кажется, стул там был всего один-единственный.

Это была странная картина: голая квартира, а посреди хрупкая раскладушка и торчащее из-под одеяла небритое лицо. Глаза у него слезились. Чуть приподнимаясь и прикашливая, попросил меня присесть, указывая на стул. Потом взял письмо, спросил о погоде, о чем-то еще. Вторично извинился, сказал, что вот-де простуда, а может, грипп, и вынужден отлеживаться… А они только что переехали… А семья далеко…