Хорошо Мамонту Петровичу сидеть в обнимку с Дуней; таежная лань, у которой так красиво выгибались ладони лодочками, и сама она в свои пятнадцать лет была нетерпеливая, призывно-ищущая, наконец-то угрелась под полою его шинели, и губы ее жаркие, жалящие будто накалили до белого свечения сердце кузнеца, впору хоть подкову из него куй, и Мамонт Петрович, впервые вкусив сладость женских губ, опьянел и до того размягчился, что готов был примириться со всем белым светом. А со стороны, как бы с другой планеты, доносится песня кума Ткачука:
Ой, хмелю ж мий, хмелю —
Хмелю зелененький,
Де ж ти, хмелю, зиму зимував,
Що й не развивався…
Ой, сину, мий сину,
Сину молоденький…
Де ж ти, сину, ничку ночував,
Що й не разувався…
Поет кум Ткачук, радуется кум Ткачук в предвкушении свадьбы грозного кума Головни. Мерин винтит хвостом, а рыси не прибавляет.
На дороге послышалось гиканье — кто-то ехал следом.
— Эй, с дороги! С дороги!
Ткачук свернул в сторону. Кто-то пролетел на тройке, впряженной гусем. В кошеве ехали четверо, торчали пики винтовок. И еще пара лошадей, впряженных в сани. Ткачук разглядел пулемет:
— Матерь божья, гляди, кум!
Еще одни сани с пулеметом и люди с винтовками. И еще такие же сани. Конные в полушубках. Карабины за плечами, при шашках, только копыта пощелкивают. Карабины, шашки. Рысью, рысью, рысью.
Ткачук притих на облучке, сгорбился; Мамонт Петрович успел пересчитать конных — семьдесят пять всадников.
— Мабудь, казаки, а?
Дуня слышала в больнице Каратуза, что позавчера будто восстали казаки в Саянской и Таштыпской станицах.
Мамонт Петрович подумал вслух:
— Если это банда, чоновцы в Белой Елани дадут им бой.
— Скико, кум, тих чонов у Билой Илани? Чи тридцать, чи сорок.
— Без паники. Поехали. Если услышим выстрелы, сообразим, как быть в дальнейшем.
Выстрелов не было, и они поехали в деревню мимо кладбища. По другую сторону от кладбища, среди голых вековых берез, чернело пепелище сожженного дома Ефимии Аввакумовны Юсковой — белые сожгли…
У первой же избы — приисковой забегаловки — поперек улицы стояли сани с пулеметом. Лошади кормились возле изгороди. Трое с карабинами стояли на середине улицы.
— Стой! Кто едет?
Подошли к кошеве. Мамонт Петрович накинул на себя доху, чтоб оружия не было видно. Ткачук сказал, что он здешний и к нему в гости едет кузнец с жинкою.
— Кузнец? Папаха на нем офицерская. И шинель под дохою. А ну, руки вверх! Без шуточек. Офицер?
Дуня кого-то узнала:
— Иванчуков? Не признал меня? Евдокия Головня. А это Мамонт Петрович Головня. Мы его считали погибшим, а он вот вернулся из армии. А я испугалась — не казаки ли!