О том, что разоружить население было совершенно необходимо, я уже говорил в предыдущей главе. Возникает вопрос, в какой мере нам удавалось осуществить это разоружение. Обычно селяне сносили в значительном количестве винтовки – в большинстве случаев не смазанные и успевшие заржаветь, нередко вовсе без затворов. Мы получали также немало седел, амуниции, разного рода запасных частей. Иногда попадались совсем неожиданные предметы военного имущества, об употреблении которых крестьяне не имели никакого представления. Так, например, раз принесли часть радиостанции. Зато за все время существования Куриня не было сдано ни одного пулемета. Точно так же не приносили и револьверов. Само собой разумеется, что обыски, которые мы иногда производили, были чистой проформой. В условиях крестьянского быта найти спрятанную где-нибудь в клуне винтовку, а тем более револьвер, практически совершенно невозможно. Однако мы все же, несомненно, достигали того, что не выданное оружие приходилось держать вне дома. В селе все друг друга знают. Почти всюду были хлеборобы – члены союзов, поддерживавших власть, которые были кровно заинтересованы в разоружении односельчан и всячески следили за подозрительными. Общими усилиями мы загнали оружие в землю, и там оно обычно быстро ржавело и портилось, так как большинство солдат-фронтовиков не взяло с собой из частей смазочных материалов, а обыкновенное машинное масло для этого, очевидно, мало годилось. По крайней мере, повстанческие отряды за редчайшими исключениями не имели исправных пулеметов, в изобилии брошенных по селам расформировавшимися частями. Что касается орудий, то укрывать их при систематически производившихся и сверху и снизу поправках было совершенно невозможно. Артиллерии у повстанцев не было, за исключением одного-единственного случая, когда пушки были доставлены из Советской России[186].
Долгие походы – шли мы, обычно, шагом – оставляли много времени для разговоров. Каждая подвода была маленьким подвижным клубом. За войну и революцию у всех почти накопился огромный запас впечатлений. Пока лошади, изредка подхлестываемые возницей, медленно брели по лубенским холмам и долинам, «козаки» – бывшие офицеры, солдаты, хуторяне, гимназисты, военнопленные говорили и говорили. Очень часто речь шла о деревне и о земельной реформе. Очень мало кто защищал социализацию земли, декларированную существовавшей тогда властью – Центральной Радой. В насквозь собственнической Полтавщине, где общины северо– и среднерусского типа, кажется[187], никогда не существовало, среди интеллигентных людей очень сильно было убеждение, что социализация на практике не может не быть перманентной анархией. Исключением являлись наши прапорщики, главным образом из народных учителей, читающие после переворота эсеровские брошюры и искренне верившие в то, что социализация не только осуществима, но и может радикально удовлетворить земельный голод на Украине. Цифры на них не действовали. Говорили о крупных имениях и крохотных крестьянских участках. В этом они были, конечно, правы, но о том, что наделить всех землей все равно невозможно, и слышать не хотели. Их горизонт был, собственно говоря, немногим шире крестьянского.