В двух веках. Жизненный отчет российского государственного и политического деятеля, члена Второй Государственной думы (Гессен) - страница 197

Чтобы дать представление о настроении, которое тогда нами владело, я решаюсь привести отрывок из речи, произнесенной мной в переполненном зале Литературного общества:

«С тех пор как разнеслась по лицу земли русской роковая весть о смерти Муромцева, в ушах неумолчно, точно колокол, звучат слова его, сказанные с новой высокой трибуны с той величавой уверенностью, которая так соответствовала величию момента и так органически свойственна была Муромцеву: „Совершается великое. Воля народа получает свое выражение“. Слова эти звучат теперь тем громче, чем мертвеннее окружившая нас тишина, и звучат они уже не радостным благовестом, а похоронным звоном. Повержено в прах великое. Но не в том беда, что мы потерпели поражение, поражения терпят и лучшие полководцы и самые храбрые войска. Трагизм в том, что мы после этого опустили руки, разуверились в себе, бежим от самих себя и беспомощно мечемся в разные стороны… Словно молнией смерть Муромцева на мгновение озарила пройденный путь, эти ужасные последние годы и нам стало страшно… Мне думается, что те сотни тысяч, которые живой цепью сомкнулись вокруг гроба Муромцева, пришли не для того, чтобы выразить сожаление, а чтобы оплакать самих себя, чтобы вернуться к тому месту, с которого они так безумно сорвались.

Муромцев не нуждается в каких бы то ни было сожалениях, это была личность в полном смысле исключительная. В последние дни мы то и дело слышим: имя Муромцева бессмертно. Не следует этим словом играть. История все заносит на свои скрижали, добру и злу внимая равнодушно. Имя Муромцева станет бессмертным, если мы проникнемся его заветами, если будем дружно стремиться, чтобы свершилось великое, чтобы воля народа получила свое выражение».

Чистосердечно сейчас подтверждаю, что я далек был от мысли приспособить речь к целям педагогического воздействия. Нет, не до того было уже хотя бы потому, что и на себе самом я испытывал гнетущее изменение светлого настроения, болезненно подчеркнутое смертью Муромцева. Прошло после этого еще несколько месяцев, и, с еще более ошеломляющей неожиданностью, обрушилась на русское общество другая смерть. Робость охватывает перед необходимостью дать представление о впечатлении, которое уход и смерть «великого писателя земли русской» вызвали во всей России. Как удачно выразился Чуковский: «Если бы я теперь подводил итоги не только этому единственному году, но целому столетию, целой эпохе, то и тогда прежде всего я должен был бы произнести магическое слово – Толстой».

В течение недели – с момента, как стало известно об уходе, и до смерти – слово это приобрело магическую силу, десятки миллионов глаз были прикованы к никому до того не известной железнодорожной станции Астапово. В этом истинно трагическом уходе как будто сплелся безнадежный узел всех наших затейливых противоречий – непротивление злу и бунтарство, анархизм и самоотречение, безверие и взыскание града нездешнего… Подробности семейной обстановки, как они – в особенности из воспоминаний дочери Александры – много позже выяснились, тогда были неизвестны, и тем сильнее каждый чувствовал себя ответственным, так или иначе виноватым и опозоренным тем, что избранник судьбы, которого нужно было беречь, как драгоценнейшее достояние родины, оказался в безвыходном положении, вынужден был бросить свой кров и уйти в непроглядную осеннюю ночь, куда-то в неизвестность. И как больно было за глубоко несчастного старого человека, который всю жизнь боролся со своим изумительном гением и теперь, стремясь от всех укрыться, попал в стеклянную западню, на которую со всех концов света наведены были яркие прожекторы.