В двух веках. Жизненный отчет российского государственного и политического деятеля, члена Второй Государственной думы (Гессен) - страница 236

* * *

Это был мой первый выезд на бал революции, а дальше так уж и пошло. Нужно было отрываться от устоявшегося жизненного обихода, и если сам по себе труден отказ от привычек, то теперь это еще тяжелее ощущалось, ибо заменить их было нечем: обстановка стала, как ртуть, текучей, исчезло чувство уверенности и самостояния. Каждый день приносил что-нибудь невиданно новое, но с первых дней отчетливо определилась основная тенденция к постепенному ухудшению положения, к разнузданию всех, крупных и мелких центробежных сил, ко всеобщему распаду, на фоне которого новая власть металась и все заметнее превращалась в фикцию. Еще до возобновления выхода «Речи» состоялось «дискуссионное» собрание редакции, на этот раз необычайно многочисленное, ибо право голоса автоматически получили и репортеры, и корректоры. Новизна проявилась и в тоне речей некоторых ораторов, можно было расслышать отзвук главного рефрена – довольно нашей кровушки попили.

В пользу республики отрекались с такой непринужденностью, точно монархия была мимолетным узурпатором. Один только Фейгельсон остался ее молчаливым паладином и негодующе пожимал плечами при виде феерического превращения Савлов в Павлов[89]. А когда позвонил по телефону удаленный государем из Петербурга великий князь Николай Михайлович, к которому наш сотрудник обратился с просьбой об интервью, Фейгельсон взволнованно сиял: мы, мол, не такие, не бежим вприпрыжку за колесницей победителя. Увы, интервью великого князя, перепечатанное всеми газетами, рассказывало, что болезненное упорство, овладевшее царицей, противодействовало всем усилиям вывести страну из тяжелого положения и довело монархию до крушения, которое все великие князья предсказывали.

По другому основному вопросу – об отношении к войне – все оставались на старой позиции. Революция и началась громким, с думской трибуны обвинением правительства в поползновениях заключить сепаратный мир. Один лишь Бенуа с крикливо большим красным бантом в петлице, не соответствовавшим его изящному вкусу, заявил, что, будучи непримиримым противником войны, он оставался в редакции, пока «Речь» скована была военной цензурой, но теперь, когда уста разверсты, он не считает возможным дальше принимать участие в газете, стоящей за продолжение войны. Мне было обидно, потому что он знал, что именно в этом отношении «Речь» высказывается не из-под палки цензуры. Да и независимо от «Речи» Бенуа вращался в обществе, не принадлежавшем к пацифистам. Открытыми противниками войны были большевики, которые в лице перекочевавшего в горьковскую «Новую жизнь» Бенуа получили первую авторитетную поддержку совершенно, казалось бы, чуждых им слоев, хранивших лучшие традиции императорской России – один из предков Бенуа был строителем Мариинского театра. Вслед за Бенуа неуклюже поднялся наш выдающийся ученый Туган-Барановский и тоже сделал заявление об отказе, но так нескладно, что всякая охота спорить и переубеждать отпала.