В двух веках. Жизненный отчет российского государственного и политического деятеля, члена Второй Государственной думы (Гессен) - страница 30

Два деревенских месяца рассеяли эти новые впечатления, но уже на обратном пути они бодро и весело зашевелились. Манило что-то новое и неизведанное, и я вернулся домой со своим особым внутренним миром, отчуждавшим меня и от гимназии, и от домашней среды.

Ближайшие последствия перемены принесли мне, однако, мало приятного. Я вошел в один из так называемых кружков самообразования – формально нейтральных, а фактически сеявших антиправительственные устремления. Руководителем кружка был наш же гимназист восьмого класса, он читал нам «лекции по русской истории», сводившиеся к тому, что самодержавие вероломно погубило народоправство и за это платится восстаниями Стеньки Разина, Пугачева, которые раньше или позже свергнут нынешний режим. Бездарному, невежественному учебнику Иловайского, по которому нам вбивали даты и исторические анекдоты, нетрудно было противопоставить и такую упрощенную «концепцию», но меня отталкивала от общественного ментора напускная мрачность и неприкосновенная претензия на непререкаемость суждений. Если бы я был свободен, я тотчас бросил бы кружок, но я уже чувствовал себя связанным предубеждением в пользу «революционеров», которое не должно контролироваться личными симпатиями и антипатиями. Весьма метко В. Розанов, на подъеме освободительного движения, сказал, что в привилегированном моральном положении находятся не хозяева положения, а угнетенная оппозиция, которая окружена непроницаемой атмосферой общественного сочувствия и поддержки. Но уже и в те годы не один ловкач строил свою карьеру на этом парадоксе.

Во время войны мой ментор, сильно разжиревший и украсивший себя великолепной бородой, вернулся из длительной эмиграции в Петербург рьяным сотрудником суворинского «Вечернего времени», и, судя по тому, как уклонялся от разговора об Одессе, можно было понять, что он считает свое прошлое так же похороненным, как и фамилию свою, которую заменил литературным псевдонимом и которой в Петербурге, кроме меня, пожалуй, никто и не знал.

Предубеждение в пользу революционеров внушалось главным образом Добролюбовым и Писаревым, сочинения коих для членов кружка заменили Библию. Род человеческий вообще делился для членов кружка на два стана: «ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови» и, с другой стороны, «погибающих за великое дело любви». Наиболее вредно было влияние Писарева, этого разухабистого трубадура и предтечи большевистской любви «без черемухи». Сам душевно неуравновешенный, он кастрировал у человека душу и превращал его в гомункула. Личные склонности должны были отступать на задний план даже в вопросах брака. Один приятель женился на соседке по тюремной камере, которой он до женитьбы не знал, и только потому, что она умела хорошо перестукиваться. Профанированное великое дело любви как бы сменило прежнюю сваху, сводившую совершенно незнакомых людей… Простую, конкретную заповедь любви к ближнему материалисты заменили абстрактным понятием общего блага и тем самым узаконили разлад между личным и общественным поведением, достигавший уродливых форм. Вообще, я не преувеличу, если скажу, что для нас писаревщина проявлялась как подлинная тирания, которая не стеснялась размениваться и на мелочи. Всякая забота о красоте, изяществе и даже чистоте считалась изменой. Вздумалось мне как-то переменить прическу, и мрачный ментор не упустил случая съязвить двустишием из презираемого Пушкина: быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей. Мне, право, совестно признаться, что это был упрек, который я тогда наиболее болезненно воспринял. Тирания находила и ревнивых последователей – это были будущие ловкачи, большинство же тупо покорялось, а некоторых, а именно юношей с сильной индивидуальностью, она превращала в мучеников, ибо они душевно не могли примкнуть ни к одному, ни к другому стану, и часто жизнь их разбивалась.