Державю. Россия в очерках и кинорецензиях (Горелов) - страница 31

Унесенное ветром: одна на всех греза усталого есаула.

Нечто подобное мог бы вспомнить из ушедшего детства и злой Лемке, и председатель губЧК в пенсне и клетчатых брюках Кунгуров, и губернский секретарь с перекошенным лицом Солоницына. Да и у Егора Шилова брат служил сотником у белых, и сам он повадкой был не из простых, никак не из простых.

Когда-то свой главный роман «Хождение по мукам» Алексей Толстой написал о дворянстве в революции. Ему всегда были ближе цари, миллионеры, кокотки и ученые-мегаломаньяки, а из плебеев он ценил одного деревянного человечка Буратино.

Вот и Михалков свой главный фильм снял о дворянстве в революции, потому что среду эту знал и любил, и пытли-во интересовался. И народ советский, изрядно уставший за полвека от косноязычных матросиков, чумазых подмастерьев и пожилых рабочих-металлистов, тепло принял кино о том, как люди одного круга с хорошим воспитанием делят заветный чемоданчик: одни все себе хотят захапать, а у других республика голодает и на хлебной осьмушке сидит. Сигналя: царизм пал не потому, что плебеи всегда в большинстве, а потому что крепко поссорилось меж собой русское дворянство, причем за принцип. За важное.

И все это снято с каким-то неприличным, дикарски завораживающим бытийным восторгом. Сладким прижмуром на раннее солнышко, потягусями щенка, смачным, с проплевом, вгрызанием в яблоко, с неимоверным удовольствием от жизни классовых братьев и идейных антагонистов — чекиста и есаула.

Чекиста, обвиненного в измене, и есаула, который знает, что крышка, но ему на это плюнуть и растереть.

Потому что кони, потому что солнце, наган, клавесин, гул опасной реки, дымы вечерних хуторов, горы и саквояж с блестящими побрякушками. Даже грабеж эшелона с мешочниками был снят с упоением.

Этот сочащийся с экрана пассионарный кайф ловили все, но объяснить не могли (да в те годы и не пытались). А ключик на поверхности.

Фильм снят дембелем флота, только что вышедшим на волю.

Михалков не выслужил полного срока (что бы там ни пели подобострастные биографы) — но и года в тихоокеанской казарме хватило ему, почти тридцатилетнему дяде, чтоб на выходе объять мир, захохотать, заурчать плотски и шапку в синее небо подбросить.

И потому был в фильме Бог — тот самый, которым Михалков так полюбил клясться в последующие сорок лет.

В травинке, закушенной блаженствующим комэском.

В солнце, бьющем в объектив оператора Лебешева.

В кудахчущих посреди гоп-стопа гусях.

В высшем христианском принципе социальной справедливости, как бы это ни резало слух народившимся позже адептам самодержавной старины и классового эгоизма.