Но он прерывает меня. Ему совсем неинтересны мои петербургские успехи.
– Молодец, что не кривляетесь. А скажите, вы тоже считаете, что я напрасно «угробил» – какое вульгарное слово – Лику?
Я качаю головой:
– Нет, не считаю.
Как-то он с возмущением вспоминал, что одна из парижских дам-меценаток осмелилась сказать ему: «А свою Лику вы, Иван Алексеевич, напрасно угробили. Ведь в действительности эта ваша Панченко, бросив вас, вышла выгодно замуж, устроилась и родила дочь».
– Учить меня вздумала! Нет, какова наглячка!
Я не выдерживаю:
– За что вы ее так? Ведь она, в сущности, ничего страшного не сказала и не сделала. Вспомните, Иван Алексеевич, до чего Чехов был скромен и деликатен – как барышня, по определению Толстого.
– А вы так и поверили? – запальчиво напустился он на меня. – Вы ведь Чехова в глаза даже не видели, а я-то его отлично знал. Чепуха все рассказы о его девичьей скромности! Ложь! Чехов был дьявольски честолюбив, как, впрочем, все писатели. И прекрасно знал себе цену. Вся скромность и деликатность только поза. Он умел ловко притворяться. Скромность шла к его внешности, к его люстриновым пиджакам и пенсне на черной тесемочке. А о дворянах он зря писал. Дворянско-помещичьего быта он совсем не знал. Никогда никаких вишневых садов не существовало. Да он еще этот сад вырубил, хотя вишневые деревья даже на дрова не годятся. Сам все выдумал, и очень неудачно.
О том, что Чехов не знал дворянского быта, я от Бунина не раз уже слыхала, как и о его скромности.
– А вам, Иван Алексеевич, скромность действительно была бы не к лицу.
Он стоит передо мной, держась преувеличенно прямо, гордо закинув голову. Я смотрю на него и вдруг решаюсь сказать то, что давно думаю:
– Но не кажется ли вам, Иван Алексеевич, что и ваша гордость и надменность тоже только поза? Что на самом деле вы гораздо деликатнее и скромнее? И даже немного застенчивы? И только старательно скрываете это?
Он резко поворачивается ко мне:
– То есть позвольте, сударыня. Вы, кажется, тоже начинаете дерзить мне, как та наглячка? С Нобелевским лауреатом следовало бы, пожалуй, попочтительнее.
Я не на шутку пугаюсь. Боже, что я наделала, я обидела его. Теперь он подберет полы своего халата и, шаркая ночными туфлями, уйдет к себе.
– Ради бога, простите. Я шутила.
Но он, вместо того чтобы совершить один из своих «толстовских уходов», как это называет Георгий Иванов, усаживается в кресло.
– Во всяком случае, мнение преоригинальное, – говорит он медленно, – и, если подумать, не лишенное некоторого основания. Кто его знает. Познать себя, сколько ни старайся, трудно. Но до чего вы меня удивили. А с удивления, по Платону, начинается философия.