Голоса тишины (Мальро) - страница 283

Как бы ни было связано искусство с цивилизацией, в недрах которой оно рождается, оно часто вырывается за её пределы, быть может, её превосходит, словно апеллирует к неизвестным ей возможностям, к недосягаемой целостности человека. Живой род человеческий неумолимо, с кровью оставляет потомкам своих монстров, но когда род ушедших художников сообщает нам о бедствиях жизни, ассирийский ужас, несмотря на царей-истязателей, высеченных на барельефах, наполняет наше сознание величием «Раненой львицы»[429]. И когда мы смотрим на неё, то сострадаем.

Будучи переустройством мира, столь же отличающегося от подлинного, сколь шедевр отличается от какого-нибудь зрелища, Музей возвращает из неуловимого прошлого поток прошлого знакомого, которое из всех несомых этим потоком богов и демонов, оставляет только то, что относится к человеку. В прошлом Шумер, Фивы, Ниневия, Паленке[430] – уже не только гимны далёких времён; отталкивающая история Византии – не только величие Христа Пантократора; грязь степей – не только золотые пластины; эпидемии чумы в Средние века – не только Пьета. Я видел, как фетиши музея Нюрнберга оправдывали свой древнейший смех струйками дыма, которые просачивались сквозь груды развалин, где какая-то велосипедистка с корзиной сирени тряслась под аккомпанемент поющих чернокожих водителей грузовиков; но если бы существовало искусство крематориев, как раз потухших к тому моменту, оно изображало бы не палачей, оно изображало бы мучеников.

Пусть боги в день Страшного суда воздвигнут множество статуй рядом с некогда живыми формами! Они создали не мир людей, мир свидетелей их существования; толпа, родившаяся по обе стороны от собора, – это христианский мир, глубочайшим образом владеющий своей истиной, свидетель «Христа распятого, пока ночь укрывает своим покровом сон тварей». Испокон веков на земле существовал лишь один безгрешный христианский народ – народ статуй…

Любое искусство – урок для его богов. Истинный рай ислама состоит не из гурий, а из сакральных арабесок. Флоренцию в кишащей агонии созерцает «Ночь» Микеланджело, скорее искупившая грехи душа города, чем её душераздирающий символ; доля чести Испании зовётся Гойя… Карфаген – не только звание его вычеркнутого из жизни величия. На стене Палаццо дожей штандарт Лепанте[431], пригвождённый, словно мёртвый орёл, – рядом с Тицианом – всего лишь геральдический фетиш; а галеры, отплывающие из Республики, доносят до нашего сердца свой торжествующий образ, согласно героической силе Тинторетто. Чтобы попытаться оживить ликующую Венецию, кинематографу мало было костюмов, палаццо, праздничных галер –