– Ты свела его с ума.
– Едва ли, – смеется бабушка. – Я была кожа да кости. Ни груди, ни бедер, ничего. Волосы у меня на голове были самое большее сантиметра три длиной – больше после борьбы со вшами и быть не могло. Едва ли я вообще была похожа на девушку. На том первом свидании я спросила его: что он во мне нашел? И он сказал: «Свое будущее».
Вдруг я вспоминаю, как в юности вместе с сестрами и бабушкой пошла гулять по округе. Я не хотела идти – читала интересную книгу, – и тащиться неизвестно куда казалось мне напрасной тратой времени. Но мама настояла, чтобы пошли мы все, и вот мы, три девицы, поплелись вокруг квартала в черепашьем бабулином темпе. Мы захотели идти посреди улицы, и это привело ее в ужас.
– Зачем лезть в сточную канаву, – сказала бабушка, – когда у вас есть прекрасный тротуар?
Тогда я подумала, что она чрезмерно осторожничает, беспокоится, вдруг поедет машина, хотя здесь, в жилом районе с частными домами, они редко появлялись. Теперь я поняла: ей было не понять, отчего мы не хотим идти по тротуару просто потому, что можем.
Человек, переживший лишение свободы, вероятно, считает такие вещи привилегией, а не правом.
– Когда мы только приехали в Америку, твой дед предложил мне вступить в группу таких же, как я, – ну тех, кто был в лагерях, понимаешь. Я потащила его с собой. Мы побывали на трех собраниях. Все там говорили о том, что с ними произошло и как они ненавидят немцев. Зачем мне это? Я жила в прекрасной новой стране. Мне хотелось говорить о кино, о моем красавце-муже, о моих новых друзьях. Так что я перестала туда ходить и зажила своей жизнью.
– После того что сделали с тобой немцы, как ты можешь простить их? – Сказав это вслух, я подумала о Джозефе.
– Кто говорит, что я простила? – удивленным тоном отвечает бабушка. – Я никогда не смогу простить шутцхафтлагерфюреру убийство моей лучшей подруги.
– Я не виню тебя.
– Нет, Сейдж. Я имею в виду, не смогу – в буквальном смысле, потому что не мне его прощать. Это могла бы сделать только Дарья, а из-за него это стало невозможным. Но, по той же логике, мне следовало бы простить гауптшарфюрера. Он сломал мне челюсть, но он же спас мне жизнь. – Бабушка качает головой. – И все же я не могу.
Бабушка молчит так долго, что я думаю, она уснула.
– Когда я стояла в той камере, – наконец тихо произносит она, – я ненавидела его. Не за то, что заставил довериться себе и обманул, и даже не за избиение. Но за то, что он лишил меня сочувствия к врагам. Я больше не вспоминала герра Бауэра или герра Фассбиндера; я стала думать, что все немцы одинаковые, и ненавидела их всех. А это означало в тот момент, что я не лучше любого из них.