И казахстанские степи он тоже писал, полевые станы, вагончики, трактористов; в войну, на дорогах войны он писал пехоту, танки и пушки. Напрягаясь в постромках, по непролазным хлябям тащили пушки военные лошаденки. Он любил писать лошадей. В давние годы первым его заметным успехом явился альбом, посвященный коннице Буденного… Шухов ездил по белу свету, приноравливался к новой натуре, постигал ее — за походным мольбертом. Откуда бы он ни возвращался, всегда этюдник был полон акварелей, рисунков: камышовые чащи волжской дельты, сиренево-сизая вода у порогов венецианских особняков, и на воде, конечно, гондолы и гондольеры; небо Флоренции, Рим, фиорды Норвегии, Париж ранним утром.
Лучшим временем для работы Евгений Иванович почитал рассветное, раннее время, неудобное для зевак, ротозеев. Когда за спиной у него собирались зеваки, он раздражался, работа разлаживалась, кисть становилась неточной. Однажды в Венеции, когда по водным проспектам и переулкам плыли на лодочках, стрекоча моторами, к началу смены рабочие люди — им некогда рот разевать на живописца с мольбертом, — один из рабочих людей все же остановился возле Евгения Ивановича. По-итальянски спросил, откуда художник. Евгений Иванович понял вопрос и ответил: «Москва. Совьетико. Руссо». На лице венецианца отразилась мгновенная радость. Он сказал: «Коммунисто», — и ткнул себя пальцем в грудь. Он достал из кармана бумажник, оттуда вынул билет Итальянской компартии, протянул его Евгению Ивановичу, чтобы тот убедился. При этом венецианец говорил, что такую встречу надо отметить. Он говорил это не столько словами, сколько жестами, мимикой, сиянием глаз и зубов. Евгений Иванович понял и, хотя не имел привычки бросать неконченную работу и тем более выпивать по утрам, согласился пойти с итальянцем, раз уж выпал такой выдающийся случай. В это время вдруг дунул ветер, выхватил из рук итальянца его билет, понес по торцовой мостовой у края воды. Венецианец стремглав побежал за своим документом, но сразу поймать не мог: ветер шутил с человеком. Так и скрылся из виду этот утренний друг-побратим. Евгений Иванович снова взял кисть и закончил венецианский этюд.
Во Флоренции вышел случай иного порядка. Декорации те же: раннее утро, безлюдные улицы, бездонное небо, живописец с мольбертом. В этот раз живописца приметил господин с лоснящимся черным зачесом на голове, в надраенных черных ботинках, с черными усиками. Евгений Иванович не отвлекался, не выходил за пределы избранного поля зрения, но господина увидел и оценил, классифицировал, отнес его к известному разряду, про себя окрестил «жуком». Жука интересовала картина — предмет искусства, но не субъект, не художник. Он похаживал вокруг, склонял набок голову, прищуривался. Заговорил по-итальянски. Евгений Иванович понял, что жук одобряет его работу. В итальянской речи он уловил знакомое слово: «профессионало». В нем заключалась высокая похвала.