Профессиональность Шухов понимал как сумму всей прожитой жизни и главную ее ценность — итог уроков, усилий, сгусток опыта, умение делать хорошо. Когда-то, в самом начале, выпускник Академии художеств, он рисовал картинки для детских книжек. Главный редактор издательства детских книжек заказал ему иллюстрации к повестям Киплинга. И он испугался несоразмерности своих сил с такой величиной, как Киплинг. Шухов сказал: «Я боюсь, у меня не получится». — «У вас не может не получиться, — сказал главный редактор. — Вы же — профессионал».
И правда, у Шухова получилось. Он не забыл, до седин не забыл этих слов: «У профессионала не может не получиться»…
Жук обратился к художнику по-английски. В английской его речи тоже было знакомое слово: «профэшэнэл». Шухов сделал вид, что не понял, хотя понял. Жук обратился к нему по-французски и по-немецки. Он предлагал профессионалу продать картину и выражал готовность ее купить. Евгений Иванович покачал головой, почему-то сказал по-английски: «Но». Жук удивился. Он спросил, не поляк ли художник? Не румын ли? Евгений Иванович сказал: «Руссо». Тогда жук довольно сносно заговорил по-русски. Сказал, что торгует картинами, знает цену картинам и впервые видит художника из России. Профессионального русского мастера — так он сказал. Он достал из кармана бумажник. Спросил: «Лиры? Или, может быть, доллары?» Евгений Иванович поглядел на доллары и да лиры, опять покачал головой, с мягкой, чеховской улыбкой интеллигентного, русского человека сказал торговцу: «Я не пишу картин на продажу. Пишу для себя». Торговец не понял, набавил цену, опять показывал доллары, лиры. Шухов качал головой. Так и ушел торговец с мыслью, что русский художник не понимает главного в жизни, самой сути ее собственной выгоды, интереса. И, стало быть, все его профессиональное мастерство пропадет ни за грош…
Шухов закончил флорентийский этюд, не совсем остался им доволен, решил, что доделает дома, благо схвачено главное. Расстаться с этим своим твореньем ему было жаль. Вообще он чувствовал жадность к своим картинам, она возрастала с годами; Шухов хранил картины, листы, этюды, наброски у себя в мастерской, на антресолях. Когда они уходили от него — на выставки, в музеи, в запасники, — ему казалось, что ждут их там неудобства, непонимание, небрежность, и это его огорчало. Пусть уж лучше работы дома лежат, так-то будет верней.
Зато он любил показать их гостям: ставил мольберт посреди мастерской, проворно взбегал на антресоли, приносил кипы листов, пришпиливал лист за листом к мольберту. Гости хвалили. На огромном круглом столе, сделанном в прошлом веке — нынче такие столы не нужны, — он раскладывал рисунки, книжки, альбомы: конницу Буденного и сочинения Киплинга, медведей и глухарей, пограничников и солдат сорок первого года, целинников Казахстана и порядки изб в заснеженных селах, графику северных русских лесов, водопады, валуны, замшелые ели, сосны с заломленными от ветра сучьями. «Вот вся моя жизнь, — говорил гостям Евгений Иванович. — На одном столе уместилась».