В конце пятидесятых Цфасман позвал нас с мамой в театр Образцова на пародийный спектакль «Под шорох твоих ресниц»: кто еще из наших композиторов мог бы написать истинно «американскую» музыку? Той жены уже не было, или, возможно, она так изменилась, что я ее не узнал, а спросить у композитора не решился. В конце шестидесятых мы случайно встретились на софийской улице — он приехал в составе туристской группы коллег. Даже в Болгарию знаменитые музыканты не могли поехать по-человечески: каждый самостоятельно, с программой поличным интересам и склонностям…
Я спросил Александра Наумовича, помнит ли он наше «психологическое убежище».
— Еще бы! — воскликнул он. — Вы особенно любили (он стал меня звать почему-то на вы) вот это. — И пропел несколько тактов одной своей композиции.
Я пригласил его поужинать в горном ресторанчике на Витоше — он замахал руками:
— Как же я, Арик (вспомнил мое детское имя), могу бросить группу? Это у нас не положено.
Оставалось только вздохнуть…
Вторым был человек, имя которого сейчас прочно забылось, а тогда его знал каждый, потому что каждый был радиослушателем, — он пел по радио едва ли не ежедневно. Борис Дейнека, обладатель редкого по красоте баритонального баса, был тогда на вершине успеха: незадолго до войны на всесоюзном конкурсе вокалистов он получил первую премию, опередив другого жильца нашего дома, лирического тенора Георгия Виноградова, кумира московских барышень. К нам домой Виноградов не захаживал, а Дейнека бывал довольно часто — обычно не сразу после объявления воздушной тревоги, а с опозданием минут на пятнадцать. «Уже все в сборе?» — обычно спрашивал он, открывая без стука незамкнутую входную дверь. Его просили спеть, он никогда не отказывался, иногда аккомпанируя себе сам, иногда прося Цфасмана ему «подыграть». Репертуар не помню — кроме одного романса, который мне почему-то запал в душу. По моей просьбе он даже его повторял. В памяти от этого романса остались только финальные строки: «И вздохнув, сказал: „Это не слеза — дым застлал глаза“».
Потом визиты его прекратились. Пожалуй, прекратились и сидения в «психологическом убежище»: время наступило слишком тревожное, нервное, страшный день 16 октября — всеобщая московская паника — остался уже позади, и грозное приближение конца ощущалось всеми и повсеместно. Откуда мы могли тогда знать, что фюрер (глупый, но умный!) вообще не имел намерения вступать ни в Москву, ни в Ленинград «до победного и окончательного» завершения войны с Россией? Не хотел повторять ошибку Наполеона…
В самом конце ноября я вдруг снова увидел Бориса Степановича в несколько странной и неожиданной мизансцене: под его руководством трое дядек, из которых двое были в военных ватниках, грузили на открытый фургон белый рояль… Возможно, не будь рояль белым, эта картина запечатлелась бы в памяти не столь рельефно.