Импрессионизм (Непома) - страница 6

по сторонам, и в его испуганном взгляде была бездна, уже капитана-интенданта целиком, как он до сих пор съедал-поглощал яичницу — одним махом, будто фокусник. Отец, тоже капитан, но кавалерии, сказал тогда матери, почему-то взяв с полки томик Ленина-Сталина: «Лучше в бедности, но в спокойствии». А потом, глянув на детей в саду, добавил: «Взбей-ка лучше, мать, детям гоголь-моголь». За стенкой, одна в двух комнатах, скулила над борщом жена интенданта Зина.

Вот и четверг — творог и взбитый гоголь-моголь — мотался между средой и пятницей, как часовой маятник, оставляя тем надежду обойти препятствие стороной, проскочить мимо неизбежного тоннеля.

Среда

В среду всегда была осень. Даже если во вторник была зима или весна, а в четверг — лето или весна.

Осень. С моросью, вечной, как телевизионные помехи. С листопадом, когда падали с ветвей не листья и календарные листочки, а медные листы — , , кимвалы, прочие тарелки, и звук их длился пусть едва слышно, но весь день, существуя как часть пения.

В среду за стенкой кто-то пел, выводя своим сопрано истерическую вязь из арий Ярославны, Татьяны и царицы. В конце срывающуюся на кашель, так срывается иголка патефона с последней дорожки, еще полной волшебных звуков, на немое шеллачное поле, а с него — на черную или синюю этикетку. И скобление иглы — хоть и не пальцем по мокрому стеклу, однако не менее отвратительное — вызывало мурашки. А с мурашками, как слюна у собачки Павлова, появлялся городской сад в Рыбинске, сентябрьский, теплый, желтеющий и краснеющий кленами, с джаз-бандом Лозинского. Туда, в сторону с ракушкой, стремилась по асфальту радостная дробь каблучков, а с нею — надежда и предвкушение.

Но однажды дробь каблучков была прервана — кто-то звал, и имя свое слышать было неожиданно и странно. Нет, это были не медные, вдруг грянувшие фокстрот, и не аккордеон, подхвативший вальс. Имя летело повторяющимся речитативом с другой стороны, где за кленами был забор. И вдруг захлебнулись, превратившись в бесхвостых земноводных, а аккордеон стал раздавленной гусеницей, и осталось только имя, а потому не подойти к забору было невозможным.

— Погоди… погоди не уходи, я сейчас… напишу письмо, — синкопы, синкопы, синкопы, — ты… ты передашь ему, только… только не уходи, погоди, письмо, сейчас…

Пики металлического забора отделяли городской сад от лечебницы для душевнобольных. А над словно насаженная на одну из них — голова Тамары. Тамара — старшая из соседских детей, переживших благодаря отцу-инвалиду,