Войдя в дом, Цукерман добрался до стула и сел. Мистер Фрейтаг говорил из кухни:
– Эта грубая кристаллическая соль, кошерная соль… – Последовали пространные рассуждения о соли.
Шерстяной индейский ковер. Тиковая мебель. Лампы Ногучи.
Чикагский шейкеризм.
Однако кое-каких вещей не хватало. На уровне глаз – светлые пятна на местах, где прежде висели картины. Дырки в штукатурке – там раньше были крючки. Раздел имущества. Картины забрала жена. И пластинки тоже. На полках под проигрывателем осталось только четыре в порванных потрепанных конвертах. Книжные полки в гостиной тоже были разграблены. Похоже, целиком и полностью Бобби получил только Грегори.
Цукерман прилагал все усилия, чтобы видеть, где находится, – чтобы быть там, где находится, хотя его здесь не было. Спальня Грегори. Мистер Фрейтаг открыл дверь шкафа.
– Он не из тех нынешних ребяток, кто за собой не следит. Он у нас аккуратист. Всегда причесан безукоризненно. Одевается прекрасно. Вы только посмотрите на рубашки. Синие в ряд, коричневые в ряд, полосатые с одной стороны, клетчатые с другой, однотонные посередине. Все идеально.
– Хороший мальчик.
– В душе он чудесный мальчик, но Бобби вечно занят, а мать, увы, никак его не наставляет. Она и себя никак не могла наставить, тем более его. Но с тех пор как я здесь, я над ним работаю, и вот что я скажу: кое-какой результат есть. Вчера утром мы сидели тут, в этой комнате, вдвоем, и я рассказывал ему о его отце. Как Бобби учился. Как помогал в магазине. Видели бы вы, как он слушал. “Да, дедушка, да, я все понимаю”. Я рассказывал, как начал торговать сумками, как мы с братом бросили школу и пошли работать в кожевенную мастерскую – надо было отцу помогать, в семье-то восемь человек. А было мне четырнадцать дет. Как начался Кризис, я обзавелся тележкой и в выходные и вечерами ходил по домам, продавал тогда еще довольно убогие сумки. Днем крутил в пекарне халы, а вечером ходил с тележкой. И знаете, что он мне сказал, когда я закончил? Он мне сказал: “Тяжелая у тебя была жизнь, дедушка”. У Бобби своя работа, у меня своя. Вот что я понял, когда сидел с нашим мальчиком. Я снова стану отцом. Кому-то надо этим заниматься, вот я и буду. – Он снял пальто и снова посмотрел на часы. – Подождем, – сказал он. – Еще пятнадцать минут, до десяти, и, если он не появится, поедем. Не понимаю! Я всем его друзьям позвонил. У них его нет. Где он ходит по ночам? Куда ездит? Как мне узнать, все ли с ним в порядке? Садятся за руль, а куда катят – сами не знают. Машина у него – сплошное расстройство. Я Роберту сказал: “Не надо ему никакой машины!” И тут он расплакался. Сильный, крупный мужчина, такой же темноволосый, как Бобби, правда, от горя сильно поседевший. Он всем существом пытался сдержать слезы: по его плечам, по груди, по мясистым рукам, которые во времена Депрессии крутили халы, было видно, что он презирает себя за слабость, готов все вокруг разорвать в клочья. На нем были клетчатые штаны и новая красная фланелевая рубашка – так одевается человек, который не желает, если есть силы, ничему покоряться. Но сил не хватало.