Было еще письмо из студенческой газеты “Марун”. Редакторы хотели взять у него интервью, поговорить о будущем его рода литературы в эпоху постмодернизма, Джона Барта и Томаса Пинчона. Они понимают, что после операции он не хочет лишних встреч, поэтому не согласится ли он ответить письменно, кратко или подробно, как ему удобно, на десять приложенных к письму вопросов.
Что ж, любезно с их стороны, что они не явились расспрашивать его лично; он еще был не готов вкусить удовольствий, какие давала публичная жизнь писателя.
1. Почему вы продолжаете писать? 2. Какова цель вашего творчества? 3. Считаете ли вы себя частью арьергарда на службе уходящей традиции? 4. Изменилось ли ваше ощущение собственного призвания вследствие событий последнего десятилетия?
Да-да, подумал Цукерман, очень, и сунул язык за десну.
На четвертое утро он встал и посмотрелся в зеркало. До этого ему было неинтересно. Очень побледнел, очень осунулся. Пластырь под подбородком. Щеки впали – любая кинозвезда позавидовала бы, а вокруг пластыря клочками стала прорастать борода – совершенно седая. Еще больше полысел. Четыре дня в Чикаго – и четыре месяца лечения в трихологической клинике насмарку. Отечность спала, но челюсть – что тревожило – перекосило, и даже сквозь щетину проглядывали синяки. Малиновые, как родимые пятна. Потрескавшиеся, в пятнах губы тоже изменили цвет. И двух зубов действительно не хватало. Он понял, что куда-то исчезли очки. Лежат, наверное, под снегом на кладбище, похоронены до весны рядом с матерью Бобби. Оно и к лучшему: сейчас ему вовсе не хотелось ясно видеть, как хитро над ним издевается судьба. Некогда считали, что он мастер издеваться, но до таких дьявольских штук он никогда не додумывался. Даже без очков он понимал, что выглядит не лучшим образом. И подумал: только не заставляй меня потом об этом писать. Не все нужно включать в книгу. И этого точно не надо.
Но снова улегшись в кровать, он подумал: тяжко не то, что все должно быть в книге, а то, что все может быть в книге. И не считается жизнью, пока туда не попало.
А потом началась эйфория от выздоровления – и от того, что ослабили резинки. В недели, последовавшие за успешной операцией, в возбуждении от того, что каждый день поддержка наркотиками понемногу сокращается, в восторге от того, что второй раз за сорок лет учится произносить односложные слова, используя губы, нёбо, язык, зубы, он бродил по больнице в халате и шлепанцах и в новой седой бороде. Ничто из того, что он слабым голосом произносил, не казалось обветшалым – слова выглядели восхитительно ясными, катастрофа молчания осталась позади. Он пытался забыть все, что случилось в лимузине, на кладбище, в самолете, пытался забыть все, что случилось после того, как он впервые приехал сюда поступать в университет.