Выпалив «алиби», Распутин напрягся, ожидая новых неудобных вопросов, однако Булгаков обратил внимание вовсе не на содержательную часть.
– Как необычно вы изъясняетесь, Георгий Ефимович, – заинтересованно произнес будущий классик литературы, – «фанат», «спич»… Да и общее построение речи… Вы, очевидно, долго жили за границей.
– Гораздо дольше, чем хотелось бы, – кивнул Григорий, радуясь смене фокуса булгаковского внимания. – Что же мы стоим в дверях, прошу пожаловать! – и сделал шаг в сторону, пропуская гостей к ступенькам на второй этаж и принимая туесок с мёдом.
– Я действительно fanaticus театра, – произнёс Булгаков слово «фанат» по-латински, поднимаясь по лестнице и с любопытством оглядываясь по сторонам. – Горькое чувство охватывало меня каждый раз, когда кончалось представление и нужно было уходить на улицу. А мне так хотелось надеть такой же точно кафтан, как и на актерах, и принять участие в действии. Например, казалось, что было бы очень хорошо, если бы выйти внезапно сбоку, наклеив себе колоссальный курносый пьяный нос, в табачном кафтане, с тростью и табакеркой в руке, и сказать очень смешное, и это смешное я выдумывал, сидя в тесном ряду зрителей. Но смешное произносили другие, сочиненное другим, и зал по временам смеялся. Ни до этого, ни после этого никогда в жизни не было ничего у меня такого, что вызывало бы наслаждение больше этого…[42] Но всё же, Георгий Ефимович, – Булгаков приостановился на ступеньке, скользнув глазами по Распутину, – от одной мысли о том, что кто-то тайно наблюдает за твоей судьбой со стороны, холодеет спина.
– Привыкайте, Михаил Афанасьевич, – окончательно взял себя в руки Распутин, – такова ноша всех известных людей.
– А вы считаете, что я стану известным?
– Не сомневаюсь! Только предлагаю немного сместить ваш театральный фокус в сторону синематографа… Нет-нет, не торопитесь так морщиться, я в течении трех минут разобью все предубеждения…
Перехватив инициативу в разговоре с будущим литератором и драматургом, не желая её отдавать, Распутин жестом пригласил Булгакова снять верхнюю одежду, наклонился над тазиком для мытья рук, краем глаза наблюдая, как удивленно разглядывает Булгаков медицинские бахилы, сделанные на скорую руку из чехлов для саперных лопаток.
– Синематограф, в отличии от театра, немой, но это только пока. Уже существует система звукозаписи, и совместить её с изображением – дело техники. Зато во всём остальном он просто соткан из преимуществ. Возможность стремительно, хоть несколько раз в минуту менять декорации и мизансцены, привлекать неограниченное количество статистов, выбирать любую натуру и любой ракурс… А как в театре вы крупным планом покажете руки, глаза, какую-то мелкую деталь, например, почерк? Синематограф предоставляет эту возможность и ещё множество других. Наконец, для гастролей по городам и весям не требуется перемещать массу народа, костюмов и декораций. Достаточно пары грузчиков и техников. Синематограф может легко прийти в такую тьму-таракань, где и библиотеки нет. Это истинно народное, массовое искусство. Ну а для автора синематограф – свобода. Ему не надо отстаивать свою пьесу перед художественным советом и выпрашивать деньги на постановку, если, конечно, вы не собираетесь экранизировать батальные сцены «Войны и мира» или «Переход Суворова через Альпы»…