Наверное, я рухнул плашмя с немыслимым грохотом. Очнулся на полу, но по-прежнему не видел ничего, кроме бурых пятен. Кувшинка отвела меня к одной из подпольщиц, что жила поблизости, чтобы та присмотрела за мной, пока я высплюсь. Я так боялся, что без меня они не успеют оформить все документы в срок, что приказал разбудить себя через час. Никогда не забуду, что мне ответила Кувшинка в эту минуту. Ее слова пробудили в моей душе ответственность за жизнь окружающих:
– Адольфо, послушай. Нам нужен фальсификатор, а не еще один труп!
– С чего вдруг человек решает стать фальсификатором?
– Тебя интересуют внутренние мотивы?
С чего вдруг? Я отвечу… Именно «вдруг». Случайно. Впрочем, не совсем. Так уж вышло, что еще до Сопротивления я, сам не знаю зачем, годами накапливал знания и умения, необходимые для работы в подполье. Оставалось лишь найти им применение, вот и все.
Как все мальчишки, во время войны я мечтал сражаться с нацистами. Безмерно восхищался отважными партизанами, хотя сам и мухи бы не обидел по природной склонности к пацифизму. Еще в начальной школе во всех драках меня защищал младший брат, куда более сильный и смелый. В нашей семье я слыл самым робким, впечатлительным, тихим, склонным к созерцанию. Мечтал стать художником, но все вокруг говорили, что «это не профессия». Если бы не чрезвычайные обстоятельства, не война, жил бы себе как все. Ничем бы не выделялся. Так и работал красильщиком. В лучшем случае химиком.
Коренным образом на мое становление, если можно так выразиться, повлиял переезд в Нормандию, в город Вир. Мне тогда исполнилось тринадцать.
Мы переезжали не раз и не два. Кочевали, как многие еврейские семьи Восточной Европы в ту пору. Изгнание за изгнанием, вновь и вновь, из-за преследований и гонений. Мои родители, евреи из России, познакомились в Париже в 1916 году. Мама бежала от погромов в «страну, где права человека не нарушают». Папа никогда не рассказывал нам, почему эмигрировал. Знаю, что он работал внештатным репортером в газете Бунда[10], так что уехал за границу, скорее всего, из-за приверженности к марксизму. В 1917 году, когда к власти в России пришли большевики, французское правительство распорядилось, чтобы все «красные» вернулись на родину. Мой отец, давний член Бунда, попал в эти списки. Но Первая мировая еще не закончилась, о возвращении не могло быть и речи. Вот почему родители оказались в Аргентине. Мы с братьями – уроженцы Буэнос-Айреса, аргентинские граждане. Когда мне шел пятый год, папа и мама решили вернуться в Париж.
А в 1938-м мы перебрались в Нормандию, к нашему дяде Леону, младшему брату матери. Тиран, деспот, невротик, он «всего добился самостоятельно», жил аскетом, «в строгости», и, несмотря на тяжелый характер, был безгранично добрым, щедрым, преданным семье. Именно он когда-то оплатил наш переезд во Францию, нашел отцу работу в Париже и жилье для всех нас. Собственных детей у него не было, однако дядя считал, что жизнь без детского смеха, возни и гама слишком скучна и печальна, а потому выстроил просторный дом и поделил его на две половины в надежде, что мы однажды к нему переедем. Аншлюс Австрии, слухи о травле евреев в Германии, неизбежность приближающейся войны ускорили воссоединение семьи. Нам, евреям-эмигрантам, оставаться в столице стало небезопасно. В Вире в первые военные годы нас действительно не обижали. Более того, местные жители проявили исключительное радушие и гостеприимство из уважения к безупречной репутации нашего дядюшки-коммерсанта. Здесь все его знали и почитали. Французское гражданство дядя получил за то, что в четырнадцатом году отправился на войну добровольцем и после ранения потерял одно легкое.