Но сколь бы ни далека была эта фабрика от духа его прозы, совершенно очевидно, что она близка его сердцу; освоившись, насколько я мог, в этом шуме и смраде, наблюдая мозаику труб, все эти чаны, цистерны и приборные доски, я вспомнил Фоссона, опытного монтажника из романа «Разводной ключ», который признавался автору, назвавшему Фоссона «моим альтер эго»: «Говорю вам: я обожаю находиться на рабочей площадке».
Пока мы шли через фабричный двор к лаборатории, простенькому двухэтажному зданию, построенному в бытность Леви управляющим, Леви сообщил: «Я же двенадцать лет не был на фабрике. Для меня это будет настоящим приключением». И добавил, что, наверное, почти все, с кем ему довелось когда‐то здесь работать, теперь уже на пенсии или в гробу, и верно: те редкие старики из бывших сослуживцев, что встречались нам на пути, казались ему привидениями. «Еще один призрак», – шепнул он мне на ухо, когда работник центрального офиса, который он когда‐то возглавлял, вырос словно из ниоткуда и поприветствовал его. Мы направлялись в ту часть лаборатории, где сырье проходило контрольную проверку перед отправкой в производственный цех, и я спросил Леви, что это за химический аромат, едва ощутимый в длинном коридоре: мне‐то казалось, что тут пахло больницей. Он слегка приподнял голову и, расширив ноздри, вдохнул воздух. И сказал мне с улыбкой: «Я чую запах и могу его анализировать, как собака».
Он, как мне показалось, оживился, точно юркий лесной зверек, чье внимание привлекли едва уловимые запахи и звуки леса. Сам Леви – маленький и тщедушный, хотя и не такого хрупкого сложения, как могло бы показаться из‐за присущей ему неприметности, и не такой шустрый, каким он, видимо, был в десять лет. В его теле, как и в его лице, вы угадываете черты лица и тела мальчика, каким он был когда‐то (большинство мужчин эти черты с возрастом утрачивают). Его настороженность почти осязаема, пытливость пульсирует в нем, как лампочка индикатора.
Писатели, как и все остальное человечество, делятся на два типа (и это не так уж удивительно, как может показаться поначалу): на тех, кто тебя слушает, и тех, кто не слушает. Леви слушает, и слушает всем своим лицом, точно вылепленным лицом, обрамленным внизу короткой белой бородкой, которое и в его шестьдесят семь лет выглядит моложавым и придает ему сходство с Паном и одновременно с профессором: это лицо неугомонного почемучки и уважаемого dottore[88]. Я верю Фоссону, когда в начале «Разводного ключа» он говорит Примо Леви: «Ну ты даешь! Заставил меня рассказывать все эти истории, которые я, если бы не ты, никому бы в жизни не рассказал!» Неудивительно, что люди вечно ему что‐то рассказывают про себя, и все это точно фиксируется в его памяти еще до того, как попадает на бумагу: слушая, он сосредоточен и неподвижен, как бурундук, который, замерев на каменной стене, наблюдает за чем‐то пока неведомым.