Зачем писать? Авторская коллекция избранных эссе и бесед (Рот) - страница 56

Воображаемые евреи

Опубликовано в New York Review of Books 29 сентября 1974

1. Слава Портного – и моя

Увы, это было не совсем то, чего я хотел. В особенности если учесть, что я был одним из студентов 1950‐х годов, которые пришли в мир книг через довольно‐таки благопристойное литературное образование, в котором к сочинению стихотворений и романов относились как к делу, превосходящему все прочие «моральной серьезностью». Так уж повелось, что употребление нами слова «моральный» – в частной беседе о будничных делах с такой же легкостью, с какой оно употреблялось в студенческих работах и дискуссиях в аудитории, – нередко использовалось для того, чтобы закамуфлировать и облагородить бескрайнюю наивность, и нередко служило лишь для того, чтобы вновь обрести на более престижном культурном уровне ту самую респектабельность, от которой мы в своем воображении укрывались (нашли тоже место) именно на факультете английской литературы.

Акцент на литературной деятельности как форме этичного поведения, как пути к добропорядочной жизни, безусловно, был в духе того времени: послевоенное наступление обывательской электронно-усиленной массовой культуры казалось кое‐каким молодым литераторам вроде меня плодом усилий дьявольского легиона, и только «высокое искусство» могло служить для своих благочестивых служителей в 1950‐е годы прибежищем, некоего рода колонией единоверцев – вроде той, что три века назад создали пуритане на берегах Массачусетского залива. Кроме того, идея, что литература – удел благонравных, похоже, вполне подходила моему характеру, который, пускай и не совсем пуританский по духу, основными реакциями вроде бы этим требованиям соответствовал. Итак, размышляя о Славе, когда я в возрасте двадцати с небольшим лет решил стать писателем, я естественно предположил, что если и когда ко мне придет Слава, я встречу ее так же, как манновский Ашенбах, – с Достоинством. В «Смерти в Венеции» читаем: «Он был юн и в разладе со своим временем, не находя проку в его советах; он попадал впросак, совершал промахи, выставлял себя на посмешище, допуская бестактности и безрассудства в словах и поступках. Однако все это – не роняя собственного достоинства, качества, к утверждению которого, как он уверял, от природы яростно устремлен всякий большой талант; мало того, можно сказать, что все развитие такого таланта есть восхождение к достоинству, осознанное и непреклонное, отметающее все препоны иронии и сомнений»[36].

В случае Ашенбаха, «почтительно ужаснувшись, мир, [узнав] весть о его смерти», будет помнить о нем не за его похотливые фантазии (изобилующие мифологическими иллюзиями, но в основе своей онанистические), а за его необычайно сильные произведения, вроде «рассказа “Ничтожество”, указавшего целому поколению благодарного юношества путь к обретению нравственной стойкости через искусы всепроникающего познания…». Вот о такого рода репутации для себя я и думал. Но, как оказалось, мое произведение, вызвавшее сильную реакцию у по крайней мере части моего поколения, «указывало путь» не столько к обретению нравственной стойкости, сколько к моральным послаблениям и вытекающим из них проблемам – а еще и к тем онанистическим фантазиям, которые в юности (и в Ньюарке) обычно не являются облаченными в классические наряды.