Ханни Госсетт. Техас, 1875
Мисси Лавиния беспокойно ерзает на своей койке, плачет и стонет в темноте — она обмочилась. На горшок, стоящий в углу, ходить она отказывается, и теперь, не сумев сдержаться, еще и обижается. В нашей камере с низким потолком стоит страшная вонь, а ночь такая тихая, что воздух почти не проникает через зарешеченное окно, и запах не рассеивается.
«Как же я тут оказалась? — спрашиваю я себя. — Боже мой, как я докатилась до такого?!»
Заключенный из соседней камеры жалуется на шум и вонь и колотит в нашу стену, требуя, чтобы мисси замолкла, а не то она его с ума сведет. Я слышала, как через пару часов после заката этого несчастного выпивоху притащили сюда полицейские за то, что он вздумал выкрасть армейских лошадей. Шериф Форт-Уэрта ждет, когда за ним прибудут военные. Судя по выговору, он ирландец.
Сидя в темноте, я поглаживаю шею в том месте, где когда-то висели синие бусины. Я думаю о матушке и о том, что все пошло наперекосяк, стоило мне их потерять. Возможно, в этой жизни я уже не встречу ни ее, ни других близких. Тоска опускается мне на голову, точно голодный гриф. Она застилает глаза, и я вижу за окном только размытые очертания полумесяца, льющего свой слабый, точно дыхание, свет на звезды, сияющие рядом с ним.
Никогда еще в жизни я не чувствовала себя такой одинокой. В последний раз меня вот так запирали, когда мне было шесть лет и я рассказала своей покупательнице на аукционе, что меня выкрали с плантации Госвуд-Гроув. И хотя я тогда была еще совсем крохой и мне было одиноко и страшно в тюрьме, куда меня передали, чтобы со мной ничего не случилось, я все-таки надеялась на то, что масса Госсетт заберет меня и разыщет матушку и всех остальных.
А теперь никто уже за мной не придет. Не представляю, где сейчас Джуно-Джейн, но она наверняка не знает, что с нами случилось. А если бы и знала, ничем нам не смогла бы помочь. Скорее всего, беда и до нее уже добралась.
— Да заткните уже этого полудурошного-о-о! — требует ирландский воришка. — Рот ему закройте, а не то я… я…
Усевшись рядом с мисси в темноте, я чувствую, как в животе все сжимается от нестерпимой вони.
— А ну цыц! Из-за тебя в еще большую беду попадем. Замолчи!
Я запрокидываю голову, приподнимаю пальцами кончик носа, чтобы уловить хоть глоточек ночного воздуха, и пытаюсь припомнить песню, которую пела та женщина с мальчиком у церкви в лесу. Слов я не знаю, только вполголоса вывожу мелодию, но в ушах звенит матушкин голос: