Мы со Стасей пошли посмотреть, не замёрз ли уже маленький пруд с лебедями и не открыли ли на нём каток. Мы шли туда медленно-медленно. Не сказали друг другу ни слова. Я неожиданно застеснялся. Наверное, и она тоже стеснялась. И тут вдруг я понял, что дело вовсе не в этом. А в том, что я просто не могу поговорить с ней о по-настоящему важных вещах – вещах, о которых мне хочется говорить. Можно только притворно болтать, и всё. Тогда уж и правда лучше помолчать.
В парке было очень красиво. Свежий снег был ещё чистый, белый. Центральные дорожки немного расчистили. Какие-то дети с мамой слепили большого снеговика. И теперь приделывали ему глаза из угольков. И тут вдруг Стася задала вопрос, которого я больше всего боялся:
– Алекс, где ты живёшь?
– Здесь недалеко. Почти сразу за парком.
– На Тополиной улице?
Она хотела знать. Может быть, даже думала заглянуть ко мне в гости и познакомиться с моими родителями. Или просто хотела иногда заходить за мной, когда соскучится, – ждать на улице, пока я выйду. И тут я понял, что это наша последняя встреча.
– Пойдём обратно, – сказал я.
Она начала рассказывать о себе. О школе. О своей учительнице. О девочке Марише, которая была её лучшей подружкой в школе. И о том, что во дворе у неё нет друзей, потому что в их доме живут одни мальчишки. Вернее, девочки тоже есть, но они либо сильно старше, либо сильно младше её. Потом она рассказала мне о той несчастной маленькой девочке, которая всегда, если только погода не совсем ужасная, сидит прямо на улице перед домом, возле ворот. Я чуть было не сказал ей, что знаю эту девочку.
– Я не могу тебе сказать, где я живу, потому что я…
У меня язык не поворачивался ей сказать, произнести это слово. Этого нельзя было делать. Ни в коем случае. Одно коротенькое слово, и ты в смертельной опасности. Стася смотрела на меня своими серо-голубыми глазами. Самая красивая девочка, которую я видел в своей жизни. И тогда я сказал ей.
Её лицо вспыхнуло.
– Ты ненавидишь евреев?
Она покачала головой.
– Думаешь, ты бы могла меня выдать? Ты ведь знаешь, стоит рассказать кому-нибудь, даже не специально – скажем, твоим родителям, – и тогда мне конец. Я сказал правду, потому что я не могу тебе врать. Но теперь нам придётся расстаться и больше уже не встречаться никогда. А тебе теперь придётся хранить этот ужасный секрет, потому что, кто знает, вдруг когда-нибудь я снова окажусь на твоей улице или в этом парке.
Я уже жалел, что сказал. Какая глупость! Я сам всё испортил. Нельзя было говорить. Нельзя! Нельзя! Нельзя! Я даже не стал с ней прощаться, а просто развернулся и пошёл, как будто это она виновата, что я ей сказал. И вдруг она крикнула: