Остров (Кожевников) - страница 176

Туалетчица начала что-то говорить. Из каких слов она строит речь, которую невозможно оказалось разделить на фразы, Леша не разбирал, — так под стук телетайпа и гомон телеграфисток выдавливается серпантин ленты: «Дайте денег — будет бутылка». Леша передал информацию Аркаше; тот не входил с туалетчицей в контакт, застыв в попытке ее рассмотреть, словно не человек перед ним, а дым сигареты, и неясно плавает в воздухе борода или нет ее, а когда почти уверен, что нет уже, чудится — есть. Опустошив карманы, они сложили деньги на малиновую ладонь туалетчицы: так высыпает человек мелочь на обшарпанную полочку телефона-автомата. Была еще речь, сообщавшая, что вино придется брать в ресторане, а им пока можно обождать в служебном помещении.

Помещение, как Леша уже сообразил, находилось между отделениями туалета, но вела из него еще третья дверь, куда — неизвестно. Это оказалось таинственно, это направило Лешу в детство, а детство — сюда, во внутренности общественной уборной на углу Невского и Мойки, но он почувствовал, что они, он и детство, могут сегодня не дойти друг до друга, не дотянуться, как не мог соединить в детстве крепление железного стульчичка с брезентовым сиденьем, почувствовал и — бабушка, наклоняющаяся к нему, когда спросил: «А мы уже жили, да?», и собака, его любимец-эрдель, по мнению Леши, крокодилом подплывавший к нему во время их долгих купаний, и Люда, девочка из пионерлагеря: не вспомнить, в каком году и отряде были, да и как-то недолго дружили, но вот запомнил — Люба, — что-то должно было случиться, нечто совсем необычайное, да нет, не это! — непонятное даже сейчас, могло произойти тогда — могло, но почему-то не грянуло, хотя часто, когда вспоминает ее, не оформившуюся в девушку, нескладную, мальчишку, когда приближается к себе, стоящему против нее, сидящей: на плече — горлица, в руках — кролик... — это и многое, тоже детское, и после, отпрянуло, меняясь, обретая вид пугающий — оно ли? Так кирпичи настораживают, когда, привыкнув, вдруг видишь — дыры, прямоугольные и сквозные, в них — чернота.

За этим, через паузу, явилось еще одно, детское, потерявшее дату в хронологии жизни, но тоже — в лагере: играл с кем-то в теннис, что, собственно, самим теннисом можно ли назвать, поскольку вместо ракеток — дощечки, вместо шарика — потрошенные кем-то сосновые шишки. Солнце сквозь сосны. Товарищ учит подавать. Голос. Леша озирается. Ребята. Воспитатели. Никто не окликает больше. Кто звал? Улыбаются. С ним шутят?


В проходной комнате-бытовке они встретили вторую туалетчицу, в чем удостоверял волчьего цвета халат, очень молоденькую, совсем девочку (Люба! Люба!). Речь ее понятна и вообще та, внимая которой догадываешься: человек где-то учится. «Мы, собственно, не представились», — палец упер в плечо туалетчицы Буков. «Люба», — даже с улыбкой, будто возможно так кротко в этом подвале, но прохладно, как вода, целлофаном льда разъединившая себя с воздухом. «Сидите, я пойду помою», — не спрашивая ни о чем, неплотно притворила дверь. Они услышали урчание струи, отрыгиваемой шлангом, увидели ее, ступающую в чрезмерно больших (такими огромными в детстве представлялись Леше скороходы) резиновых сапогах в лужи, а шланг в ее руках — черный, лоснящийся, толще белых предплечий, выглядел одуряюще.