— Вы чего же, товарищ, так дорого лупите-то? Вдвое против последнего.
— Расстреляли многих за спекуляцию, — гудит товарищ. — Вот мы и надбавляем, потому — риск большой. Поймают, расстреляют обоих — и тебя, и меня. Меня — зачем продаю, тебя — зачем покупаешь.
— Так это выходит, что ты за мою же погибель с меня еще дерешь?
Товарищ вздыхает и молчит.
Баба — не то. Баба придет, оглянется и затрещит, зазвенит, словно кто на швейной машинке шьет:
— И-и, милая, теперь не то, что говорить — думать боишься. Вот везу тебе энту крадену картошку, а сама все про себя повторяю: «Не крадена, не крадена!» — мыслей боюсь.
— У кого же ты картошку-то крадешь?
— У себя, милая, у себя. На собственном огороде. Ленин-то с пулеметами сторожит — не позволяет. Ну а мы наловчаемся — ночью накопаем и до свету в город бежим. Очень страшно. Ну а Ленин тоже, сама понимаешь, от слова не отступится, ему это надо.
— Что — надо?
Баба оглядывается и начинает шептать, втягивая в себя воздух со свистом и всхлипом:
— Милая! Ему немецкий царь обещал. Изведи ты мне, говорит, весь православный народ, а я тебя за это в золотом гробу похороню. Подумай только — в золотом гробу! Вот он и старается. Всякому лестно. Доведись хушь нам с тобой — разве отказались бы?
— Ну еще бы! Только давай.
Привозила баба и баранину. Откуда-то издалека. Сначала все вести подавала — скоро будет. Девчонка прибегала, глазами крутила, шептала со свистом и с ужасом непередаваемым:
— Тетенька Лукерья поехамши. Наказали ждать.
Потом прибегала:
— Тетенька Лукерья приехамши. Наказали сказать: что, мол, сказано, то сделано.
Потом являлась сама баба. Лицо обветренное и бюст неестественный: под кофтой, у самой подложечки, подвязан тряпицей вялый сизый лоскут баранины.
— Вот, милая, — торжествует баба. — Получай. Твое.
Бабу разматывают, усаживают.
Баба величается и рассказывает:
— Еду я, кругом ужасти. Словом, все как следует.
— И вот баранину я тебе предоставила. А кроме меня, никто не может. А почему? А потому, что я с понятием. Я твою баранину под собой привезла. Я как села на нее, так шесть часов на ней и проехала. Ни на минуточку не слезла, не сворохнулась. Уж потерплю, думаю, зато моя барыня вкусно поест. Кругом солдаты обшаривают, чуть что — живо нанюхают и отберут.
Мы бабе льстили, хвалили ее и называли Ангел-баба.
Поили бабу чаем — впрочем, без чая и без сахара.
Просто какой-то морковкой, травой — словом, что сами пили, тем и потчевали.
Баба пила, дула на блюдечко, нос распаривала — издали смотреть, так совсем будто чай пьет.
Рассказывала впечатления: