— А в деревне в этой слепая есть. Такая это удивительная слепая, что все она тебе видит не хуже зрячего. Такая ей, значит, сила дадена. Старуха уже. У дочки на покое живет. Так эта слепая всю судьбу нашу наперед знает, такая ей сила дадена. Так прямо народ удивляется.
— Ну и что же она предсказала?
— Ничего. Ничего, милая ты моя, не предсказала, потому, говорит, ей хоша все показано, но объявлять запрещено. Вот какие чудеса на свете-то. А мы живем во грехах и ни о чем не подумаем.
— Так ничего ни разу и не предсказала?
— Одному мужику предсказала. Через месяц, сказала, беспременно помрет. Болен был мужик-то.
— Ну и что же — умер?
— Нет, милая ты моя. Не умер. Так прямо народ даже удивляется.
Впоследствии баба сделала блестящую карьеру. Воруя собственную картошку и торгуя бараниной «из-под себя», баба так округлила свой капитал, что у одного богатого инженера, собиравшегося удрать за границу, купила на сто тысяч ковров.
— Из щелей дует, избу топить нечем — горе мыкаем, — скромно объясняла она.
Вот соберемся, вспоминаем былое житье-бытье. Ангела-бабу. Едим в ресторане всякие эскалопы и мутон-шопы[1].
— А ведь нигде такой баранины нет, как, помните, баба привозила?
— И не достать нигде, и приготовить нельзя, потому что шесть часов на ней сидеть надо — кто же при здешнем бешеном жизненном темпе согласится…
— А что-то та, слепая, что не хуже зрячего? О чем она теперь помалкивает? И что ей теперь дадено?
[1] Баранина с пивом (от фр. mouton — баран; chope — кружка пива)
Душно пахло шоколадом, теплым шелком платьев и табаком.
Раскрасневшиеся дамы пудрили носы, томно и гордо оглядывали публику — знаю, мол, разницу между мною и вами, но снисхожу.
И вдруг, забыв о своей гордой томности, нагибались над тарелкой и жевали пирожное, торопливо, искренне и жадно.
Услужающие девицы, все губернаторские дочки (думали ли мы когда-нибудь, что у наших губернаторов окажется столько дочек), поджимая животы, протискивались между столиками, растерянно повторяя:
— Один шоколад, один пирожное и один молоко…
Кафе было русское, поэтому — с музыкой и «выступлениями».
Выступил добродушный голубоглазый верзила из выгнанных семинаристов и, выпятя кадык, изобразил танец апаша. Он свирепо швырял свою худенькую партнершу с макаронными разъезжающимися ножками, но лицо у него было доброе и сконфуженное.
«Ничего не попишешь, каждому есть надо», — говорило лицо.
За ним вышла «цыганская певица Раиса Цветкова» — Раечка Блюм. Завернула верхнюю губу, как зевающая лошадь, и пустила через ноздри:
Пращвай, пращвавай, подругва дарагавая!