Выступая в нобелевском квартете, Бродский сперва по-английски, потом по-русски читал "Колыбельную Трескового Мыса". По аналогии с цветаевской "Поэмой горы" ее можно было бы назвать "Поэмой угла". Бродский и написал-то ее на мысе, дальше всего вдающемся в восток, то есть - в углу. Автора сюда привели сужающиеся лучи двух империй и двух полушарий. Сходясь, они образуют тупик:
Местность, где я нахожусь, есть пик
как бы горы. Дальше - воздух, Хронос.
В этой точке исчерпавшее себя пространство встречается со временем, чтобы самому стать мысом - "человек есть конец самого себя и вдается во Время".
Старость делает угол все острее - и мыс все дальше вдается туда, где нас нет. В это будущее, запрещая себе, как боги - Орфею, оборачиваться, вглядывался Бродский, читая свою "Колыбельную" с кафедры нью-йоркского собора Святого Иоанна.
Проводы
"Вкус к метафизике отличает литературу от беллетристики", - написал Бродский в последнем сборнике эссе, большая часть которого посвящена взаимоотношениям одушевленного с неодушевленным, другими словами - человека со смертью. В ней он видел инструмент познания. Поэтому в стихах - и своих, и чужих - его интересовали загробная история и география. Овладевая языком бесконечного, поэзия рассказывает нам не только и даже не столько о вечной жизни, сколько о вечной смерти. Бродский, поэт небытия, видел в нем союзника, жаждущего быть услышанным не меньше, чем мы услышать. Любовь к симметрии, если не нравственное чувство, заставляла Бродского уважать паритет жизни со смертью, совместно составляющих вселенную. За равенством их сил следит гарант космической справедливости - Хронос. Доверие к этому великому синхронизатору оправдала одна случайность, связанная с кончиной самого Бродского.
Дата поминального вечера, состоявшегося в том самом нью-йоркском соборе, где Бродский читал "Колыбельную Трескового Мыса", была выбрана без умысла - просто до 8 марта собор был занят. Только потом подсчитали, что именно к этой пятнице прошло сорок дней со дня его смерти.
В древних русских синодиках традиционный распорядок поминовения объясняют тем, что на третий день лицо умершего становится неузнаваемым, на девятый - "разрушается все здание тела, кроме сердца", на сороковой - исчезает и оно. В эти дни полагалось устраивать пиры для усопших. Но чем можно угощать тех, от кого осталась одна душа? Бродский был готов к этому вопросу. В своем "Памятнике" - "Литовском ноктюрне" - он писал: "...только звук отделяться способен от тел".
И действительно, в поминальный вечер собор Святого Иоанна заполняли звуки. Иногда они оказывались музыкой - любимые композиторы Бродского: Пёрселл, Гайдн, Моцарт; чаще - стихами: Оден, Ахматова, Фрост, Цветаева; и всегда - гулким эхом, из-за которого казалось, что в происходящем принимала участие готическая архитектура собора. Привыкший к сгущенной речи молитв, собор умело вторил псалму: "Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными". Высокому стилю псалмопевца не противоречили написанные "со вкусом к метафизике" стихи Бродского. Их читали, возможно, лучшие в мире поэты. На высокую церковную кафедру взбирались, чтобы прочесть английские переводы Бродского, Нобелевские лауреаты - Чеслав Милош, Дерек Уолкотт, Шеймас Хини. По-русски Бродского читали старые друзья - Евгений Рейн, Владимир Уфлянд, Анатолий Найман, Томас Венцлова, Виктор Голышев, Яков Гордин, Лев Лосев. Профессионалы, они не торопясь ощупывали губами каждый звук. Профессионалами они были еще и потому, что читали Бродского большую часть своей жизни.