Смерть 03.06.2009 (Журнал «Русская жизнь») - страница 11

Вечный Рассказчик-От-Театра, отстраненный Автор, чью личину Захаров будто навек приклеил Янковскому на сцене и в трех из четырех фундаментальных телевизионных притч — именно дистанцией наблюдателя возвысив и окультурив измельчавшее время (не надо, не надо было ему за «12 стульев» браться, а взялся — так идти напролом и утверждать на Остапа того же Янковского, играющего по-крупному в царстве унылых кусочников и торбохватов!).

Россия в который уж раз с брызгами ступила в чеховскую пустоту, и только маячащая в тумане долговязая фигура автора-наблюдателя делала из этой стыдной, неловкой, приземленной жизни нечто — что и словами не передашь.

Янковский стал Свифтом. Волшебником. Мюнхгаузеном. Лениным — да, Лениным, соленым авгуром, который, подперев рукой щеку, из своего небесного далека комментирует беспутный революционный порыв синих коней.

Дважды — Богом-из-машины, секретарем парткома из гельмановских производственных драм, который полчаса исподлобья курит, а после выносит зрелый комиссарский приговор несостоятельным производственным отношениям.

Они часто играли с Леоновым — в «Гонщиках», «Премии», «Обыкновенном чуде» — и там, где Леонов был Правдой, нелепой, вздорной и жестикулирующей, Янковский воплощал спокойную и взвешенную Волю. В том и парадокс плоских времен, что действие им противопоказано, и воля мелкими шажками уводит незлых, неподлых, просто энергичных людей куда-то на ту сторону Силы. Из белой апашевой сорочки в кожаный пиджак — как было с гонщиком Сергачевым, потерявшим старшего друга, зато приобретшим бордовые «Жигули» с оплеткой на руле. Как было со многими его полумилордами в светлых водолазках. Чешущими нос релятивистами.

Героями времени.

Заложенное в нем природой холеное барство не находило полноценного спроса, реализуясь в полупародийных, хоть и бешено любимых народом «Ласковых и нежных зверях» (опять, кстати, Чехов — в чардашевом лотяновском исполнении больше смахивающий на раннего Тургенева для чувствительных барышень). Солнце, кони, юные всадницы, ночные грозы. Большой вальс.

Гимназистки млели: шарман.

Мужчина в белом.

Чехов бы аж поперхнулся, а Набоков разразился очередной, двести восьмидесятой лекцией о непереводимости слова «пошлость» ни на один язык мира, в том числе молдавский.

Белое шло ему, как многим абсолютно уверенным в себе людям, только играть в нем не следовало — что снова подтвердили балаяновские «Райские птицы».

Слишком обыденные, рядовые, слишком чеховские чувства он лучше других передавал на экране. Боль невеликого человека, которому долго и спокойно изменяет жена (в «Любовнике», «Анне Карениной» и «Храни меня, мой талисман»). Отчаяние середнячка, что его ребенок — не его (в «Любовнике» и «Полетах»). Ужас клерка, которого вербуют, неотвратимо и по-отечески весело. Звание «бекеша». «Филер». Сгиб пижона на чужбине. «Ностальгия».