Журнал «Вокруг Света» №09 за 1980 год (Журнал «Вокруг Света») - страница 27

Но это была бы уже вторая часть вещи, потому что первая, как помним, предшествовала минуте, когда Боброк сошел с коня и приник к земле:

«...и выехаша на поле Куликово и сташа среди обоих полков. И обратишася на полк Татарский и слышавше кличь и стук велий, аки торжища снимаются, и аки грады зиждуще, и яко трубы гласят; и ззади их волцы выюще страшно велми, по десней же стране бысть во птицах трепет велий, кричаще и крылами бьюще, и враны грающе, и орлы клегчюще по реце Непрядве; и бысть страх велий, яко и птицам бысть битва и драние велие, проявляюще кровопролитие и смерть многим. И глагола Волынець великому князю: «что слышел еси?» Он же рече: «страх и грозу велию слышах». Глагола ему Дмитрей Боброков Волынець: «обратися, княже, на полк Русский». Он же обратихся: и бысть тихость велия. Глагола ему Дмитрей Волынець: «что, господине Княже, слышал еси?» Глагола князь великий: «ничтоже, точию видех от множества огнев снимахуся зори».

Эту музыку и это волнение сквозь века расслышал другой великий русский поэт — певец другого великого сражения:

И вот на поле грозной сечи

Ночная пала тень.

Прилег вздремнуть я у лафета,

И слышно было до рассвета,

Как ликовал француз.

Но тих был наш бивак открытый...

Возможно Лермонтов и не читал «Сказание о Мамаевом побоище», и речь тут идет не о «цитате», не о заимствовании, а о более глубинном, опосредованном переживании сходных состояний перед битвой. Просто в богатейшей родовой памяти поэта среди прочих дарований имелось и это — умение слушать землю, слышать внутреннее состояние людей накануне решающего события их жизни.

Умение слушать землю... А разве не понадобилось оно потомкам куликовских героев в самые новейшие времена? Под свист пуль и осколков распластывались, вжимались в родимую землю всем телом. Потрескивали, попискивали под острием солдатской лопатки жестко сплетшиеся корешки трав, позвякивали камешки, шелестел песок, чавкала глина, рос окоп, сперва в длину, потом в глубину, и стены его дрожали от близких и дальних разрывов, и все-таки не было минуты надежней, чем та, когда, закопавшись в полный рост, прижимался солдат всею спиной к этой земляной дрожи...

И всякий мало-мальски обстрелянный боец знал, как свое имя и отчество: если не успел вырыть окоп, надо добежать и кинуться на дно ближайшей воронки из-под снаряда или бомбы, туда, в то самое место, в ту рваную земную рану уже не попадет.

И всякий необстрелянный житель деревень, задетых фронтом, ведал: хоть самая захудалая погребушка, втрипогибельный подызбок, подпол картофельный, а полжизни при обстреле обеспечено. Помню: в солнечный жаркий полдень, спотыкаясь, бежим с матерью поперек только что вспаханного поля, и она судорожно дергает меня за руку, чтобы не отставал, вот-вот выдернет всю руку из предплечья; от чего мы бежим, до моего детского сознания не доходит, но по ужасу, охватившему маму, догадываюсь, от чего-то погибельного... Нас окликают у соседнего двора, подталкивают куда-то вниз — по лестнице или без лестницы? — в прохладную темень, шевелящуюся живыми телами, и в следующий миг сквозь незакрытую щель погреба я вижу, как небесная голубизна лопается с сухим, ни на что не похожим звуком, и поперек щели летят какие-то стропила и балки, искрящаяся на солнце соломенная труха, и земля под ногами и вокруг ходит ходуном, потрескивает, постанывает, охает, но все-таки не поддается, не выдает нас, и от этого ее движения еще острее пахнет в погребе спокойными домашними запахами укропа, бочковой ржавчины, старых картофелин...