– У меня нет слов… благодарить вас, – с трудом произнес я. – Я все еще не могу прийти в себя… простите меня.
– Мы оставим вас на время, – сказала мадемуазель де Кошфоре с кротким участием. – Воздух оживит вас. Луи скажет вам, когда подадут обед, господин де Барт. Идем, Элиза!
Я низко поклонился для того, чтобы скрыть свое лицо, а они ответили мне ласковым наклоном головы и в простоте души не подумали пристально посмотреть на меня. Я следил за этими двумя грациозными фигурами в светлых платьях, пока они не исчезли в дверях, и потом углубился в уединенный уголок сада, где кусты росли гуще, а тисовая изгородь бросала самую густую тень, и остановился там, чтобы подумать на свободе.
И странные мысли, Боже, приходили мне в голову. Если дуб может думать в то время, когда буря вырывает его с корнем; если колючий терновник одарен способностью мыслить в ту минуту, когда обвал разлучает его с родимым холмом, то у них должны являться подобные мысли. Я смотрел на листья, на увядшие цветы, на темные углубления изгороди; я смотрел совершенно машинально, и душа моя была полна самых тягостных недоумений. Для чего я явился сюда? Какое дело я взялся выполнить? А главное, как мог я (Боже мой!), как мог я обмануть этих двух беспомощных женщин, которые полагались на меня, которые доверяли мне, которые открыли предо мной двери своего дома? Меня не пугали ни Клон, ни преданное лиге местное население, ни отдаленность этого захолустья, где страшный кардинал был пустым звуком, где королевские законы никем не признавались и где еще тлело восстание, давно заглушенное в других местах. Но невинная доверчивость госпожи де Кошфоре, кротость ее молодой золовки – вот чего я не мог перенести.
Я проклинал кардинала: отчего он не остался в своем Люсоне? Я проклинал олуха-англичанина, который довел меня до этого, я проклинал годы довольства и нужды, квартал Маре, игорный дом Затона, где я жил, как свинья, я проклинал…
Вдруг я почувствовал на своем рукаве чье-то прикосновение. Я обернулся. Это был Клон. Каким образом он так незаметно подкрался ко мне, как долго он пробыл подле меня, я не мог этого сказать. Но его глаза злобно сверкали в своих глубоких орбитах, а бескровные губы смеялись. Я ненавидел этого человека. При дневном свете его голова еще более походила на мертвую. Когда я взглянул на это лицо, мне показалось, что он отгадал мою тайну, и бешенство обуяло меня.
– Что такое? – закричал я с проклятием. – Не смей касаться меня своей мертвой лапой!
Он сделал какую-то гримасу и, кланяясь с насмешливой вежливостью, указал на дом.