, да.
Раздумывая, я словно мягко провалился в те зимние деньки, которые несколько лет назад провел у Ивана Андреича и Жоры Бондаренко… вот же, вот!
Почему тогда об этом не написал? Посчитал, что не главное?
Как пришла пора уезжать, и на санях об одну лошадку мы с Жорой ранним рано спускаться начали к хутору, где я собирался сесть в автобус до Отрадной. Темень внизу уже была пробита неяркими желтками: огни в далеких окнах то почти растворялись в легком туманце, а то начинали длинно лучиться — мы поднимались на бугорок, но тут же снова подныривали под предрассветную кисею. Потом хутор исчезал, кругом белели призрачно снега и снега, и тут среди покрытых ими холмов и увалов коротко полыхнула яркая горбушка… луна?
Повел головой, шею вывернул, но сани опять покатили вниз, Жора напряг вожжи и прикрикнул на лошадку начальственно, так — больше для острастки… И на макушке очередного горба мы вдруг очутились чуть не вровень с облитою алым, осиянною голубизной верхушкой Эльбруса.
— Жора! — ахнул я. — Погоди…
Но он остановил сани ещё до этого, сказал довольным тоном:
— Дак, а я нарошно сюда… поглянуть!
В долине внизу ещё не один часок до рассвета, а там уже настал ясный солнечный день… Вглядываясь в царственную, с венцом на серебряной, раздвоенной главе гору, долго молчали, и я был благодарен Жоре за это молчание… что тут скажешь?
Проговорить, что красота неземная — всего лишь отметить факт, потому что это мы на грешной земле, а там всё — чище, девственнее, недоступней, целомудреннее… И в самом деле — возвышенней.
— Надо ехать, Жора, — сказал я, наконец, и вздохнул взахлеб, как дитя малое.
— Надо, дак надо.
— Спасибо тебе: когда ещё такое увидишь?
— Да тут — хуть каждый день.
— В том-то и дело: тут!
— Дак а чаще приезжай до нас!
— Хорошо бы… как прижмет вдруг тоска в Москве… Как вспомнится родина!
— Да какая она у нас красивая… а, Леонтич? Какая теплая.
Прогостевал я у них тогда две недели. Была самая пора окота, и я на равных с Иваном Андреичем и Жорой отдежуривал своё ночью, но овечки почему-то предпочитали ягниться, когда не спали всамделишные чабаны, а не как я — зеваки… Видел это раньше мальчишкой, но теперь будто проникался каким-то иным смыслом, когда смотрел, как жадно поедает окотившаяся овечка студенистый послед, как терпеливо облизывает освободившегося из него крошечного ягначка.
Утром, когда «итог били», Иван Андреич с карандашом в руке спрашивал:
— Сколько у тебе, Жорк?
— У мене двадцать читыры, — кричал Жора и для убедительности и на пальцах ещё показывал.
— И у мене двадцать шесть, — ставил очередную цифирку Иван Андреич.