Через три часа ты приносила нам обед. Я кормил Машеньку супом, а ты в это время лежала неподалеку в тени орешника и смотрела сквозь кружево листвы на синеву неба. Потом ты давала ей второе и третье, а я, поев, переходил на твое место в тень. Ты сидела возле дочки, пока она не засыпала. Когда, тихонько собрав посуду, ты уходила домой, я перебирался поближе к Машеньке. Я так любил глядеть на нее спящую на раскладушке, укрытую белой простыней, в этом сосновом «гроте», пронизанном огненными иглами солнца! Я глядел на ее личико и видел, как буквально на моих глазах совершается чудо: ее щечки, еще недавно желтовато-бледные, словно ростки проросшего в погребе картофеля, вдруг становятся золотисто-смуглыми, тонко розовеют, наливаются свежестью, солнышком, здоровьем.
На пятый день нашей «лесной» жизни Машенька стала подниматься с раскладушки, на седьмой — ловила вместе со мной бабочек на поляне, на десятый — без твоего ведома я повез ее в Москву в детскую поликлинику на рентген, и мне было сказано, что она, Машенька, абсолютно здорова. Кто бы знал, как я был счастлив! «Абсолютно», — сказала врачиха, старая, опытная, придирчивая. Я подхватил Машеньку на руки, и мы побежали к остановке автобуса. Возвратившись на дачу, я сказал тебе только одно (ты это помнишь), сказал, как выдохнул:
— Опасность миновала…
— Я и без тебя знаю, — ответила ты. — Подумаешь, Америку открыл!
Спокойно, равнодушно, будто ничего такого и не было с твоей дочерью, будто и твоих переживаний — страха, слез, усталости — тоже не было, вообще ничего не было.
И тогда — впервые при Машеньке — я грубо выругался. Грубо, длинно, отчаянно. И побрел обедать в станционный буфет. На следующий день я вышел на работу, не использовав и половины своего отпуска. Но не это важно.
Важно, что никаких уроков из истории с тяжелой болезнью Машеньки ты не извлекла. Осенью, когда мы вернулись в город, ты опять ее простудила. И опять из-за своей небрежности, невнимательности, из-за той душевной инертности, в основе которой покоится нежелание или неспособность что-то отдавать другому, даже ребенку своему. Нет, я ничего не преувеличиваю.
Печальное и смешное шло в нашей жизни рядом, и порой невозможно было понять, где кончается одно и начинается другое…
Помнишь это последнее наше возвращение с дачи? На третий или четвертый день по переезде ты мне сказала:
— Давай раскошеливайся. В детский универмаг привезли шубки на Машу.
— Сколько стоит? — спросил я.
— Шестьдесят, да шапочка — пять, да варежки новые, да шерстяные носки, если будут, — еще клади пятерку. Всего семьдесят.