Анатомия книжной реальности (Райков) - страница 15

31. Вообще, увидеть жизнь как некое целое в самой жизни практически невозможно, поэтому тот, кто хочет ее увидеть, скорее должен обратиться к книгам, причем к книгам именно художественным, а не философским. Философ, занимаясь умозрением жизни, в тенденции все более и более зрит саму жизнь ума, которая в избытке доставляет свою собственную фактическую базу, сильно отличную от того, что можно назвать фактической базой действительности. В философии всегда много метафизики, как в прямом, так и в переносном смысле — много того, что «вне фактов», даже когда имеются в виду факты. В литературе, напротив, очень много страсти — избыточно много для философа. Любовь как самая сильная из страстей — своего рода литературная «физика» — и, чтобы составить представление о любви, конечно, лучше читать художественные, а не философские произведения (зато чего точно не стоит делать — так это искать в литературе ответы на политэкономические вопросы). Не зря важнейшими философскими понятиями в этой области являются, с одной стороны платоническая любовь, то есть любовь лишенная всяческого страстного элемента, с другой — понятие сублимации, подразумевающее использование сексуальной энергии в несексуальных целях (кстати, платоническую любовь можно понимать как сублимацию любви обладающей). Это очень умно, это прямо-таки необходимо философу — подчинить сексуальность размышлениям; ведь философия, в тенденции, есть нечто совершенно асексуальное. Литература, напротив, так и дышит вертеровской страстью. В общем, стоит отметить как то, что философия и литература во многом заняты разными проблемами, так и то, что и занимаясь одними и теми же проблемами, они слишком по-разному расставляют акценты.

32. Скажу и слово в пользу философии. Про писателей говорят, что они никогда не бывают просто писателями, но все хорошие писатели являются заодно еще и серьезными мыслителями. Это, несомненно, верно; хороший писатель — человек умный, вполне естественно, что по ходу повествования он высказывает ряд умных мыслей. Но несомненно верно и другое — ни один писатель за всю историю литературы не сформулировал ничего похожего на внятную философскую теорию. Чем-то похожим на исключение в данном контексте является философия истории Толстого, как она изложена в романе «Война и мир» — но и здесь мы сталкиваемся с двояким ограничением. Во-первых, сама по себе теория больно уж сомнительная. Но это бы ладно, мало ли есть сомнительных теорий и в самой истории философии; в том числе и сомнительных философий истории. Второе ограничение существеннее — ведь как только Толстому понадобилось сформулировать теорию, он и придал ей очертания теории — то есть она, хотя и связана с текстом романа, все же существует и вполне автономно, так что ее можно было бы опубликовать отдельной брошюрой. Да ведь это и естественно — нельзя сформулировать теорию «между делом» (да и никакое дело «между делом» не сделаешь). В этом смысле весьма характерна «теория Раскольникова», которая служит исключительно литературным целям. Но, соответственно, никакой теории мы и не видим — деление человеческой массы на «особенных людей и на материал» само по себе на теорию никак «не тянет». Статью же Раскольникова Достоевский благоразумно замалчивает — для действия романа вполне достаточно и приведенных скудных обрывков мыслей Раскольникова «в пересказе», — собственно же для теории этого сверх-недостаточно. Но Раскольников именно что должен не объяснить, а показать — что может случиться, если…