Понедельник называл меня Офелией и, кое-как совершив половой акт, всегда плакал. Он задаривал меня сладостями и гладил по голове, говорил со мной о Шекспире и цитировал его пьесы и сонеты. Как и мистер Шекспир, Понедельник был драматургом, но так и не смог добиться известности. Он часто рассказывал о том, как жена бросила его и забрала с собой их маленькую дочь, из-за того что у него появилась навязчивая идея о славе. В этом месте слезы Понедельника переходили в бурные рыдания, и он качал головой, глядя на меня, лежавшую посреди сбитого постельного белья, словно сожалея, что так поступил со мной, но все равно не мог сдержаться.
— Мое невинное дитя! — восклицал он, заламывая руки. — Такая невинная, такая чистая, рожденная, чтобы познать тайны жизни. Ты же хочешь познать смысл всех тех вещей, что происходят вокруг тебя?
Среда любил наблюдать, как я моюсь, и каждый раз, приходя к нему, я уже знала, что меня ждет медная ванна с теплой водой возле весело горящего камина. После купания и мытья головы с душистым лавандовым мылом (он каждую неделю приносил новый кусок и разрешал мне забирать домой старые) Среда насухо вытирал меня толстыми мягкими полотенцами и нес в кровать. Ему нравилось смотреть на меня и осторожно касаться моей кожи. Я не знаю, стыдился ли Среда какого-то физического недостатка или просто был не способен на большее, но он никогда не раздевался. Зато он не имел ничего против, если я засыпала. А это случалось постоянно — трудно не заснуть, проработав весь день в мастерской, особенно после теплой ванны, когда тебя уложили на мягкую постель и нежно гладят руками, мягкими, как у ребенка. Когда Рэм стучал в дверь, мне совсем не хотелось уходить.
Но больше всего мне нравился Четверг. Он обожал меня кормить и, проведя некоторое время со мной в номере красивого отеля на Лорд-стрит, всегда затем брал меня с собой вниз, в обеденный зал, где свет канделябров мерцал на серебряных подносах и тарелках, отполированных до зеркального блеска. На стенах, оклеенных элегантными сине-серебристыми обоями приглушенного оттенка, висело множество написанных маслом картин. Высокие окна запотевали от тепла щедро натопленных каминов и тел, разогретых изысканной едой, обильной выпивкой и, подозреваю, мыслями о том, что ждет их в комнатах наверху.
В отеле я должна была называть Четверга дядюшкой Горацио. Неужели все эти люди за столиками, или те, которые разносили чистое белье и подносы с едой по комнатам, или вот эти, обслуживающие нас в обеденном зале, действительно верили в то, что я его племянница? Или они на все закрывали глаза, предпочитая не видеть правду, с вежливыми улыбками, подобострастными наклонами головы и реверансами старались не замечать ложь, жадно принимая монеты, которые дядюшка Горацио раздавал направо и налево?