В союзе звуков, чувств и дум (Смоленский) - страница 35

 пишу новую поэму «Евгений Онегин». Вроде Дон Жуана». (Выделено мною. - Я. С.) Похоже, что автор опасается, как бы письмо не попало в чужие руки, и потому, касаясь вещей серьезных, делает вид, что они-то как раз не очень его волнуют. Может быть, так оно и было: несмотря на видимость свободы, южная ссылка оставалась ссылкой и надзор - надзором. Пушкин отлично понимал это. В письме к П. А. Вяземскому (20 декабря 1823 г. из Одессы в Москву) он прямо говорит: «Я бы хотел знать, нельзя ли в переписке нашей избегнуть как-нибудь почты - я бы тебе переслал кой-что слишком для нее тяжелое. Сходнее нам в Азии писать по оказии». Но главным объектом «игры в небрежность», зафиксированной в тексте романа, постоянным «цензором» остается читатель.

Особенно отчетливо это просматривается в лирических отступлениях, заканчивающих каждую (кроме V) главу. Пушкин остается здесь с читателем один на один. Переход от конкретной ситуации сюжета к обобщению или новому ассоциативному ряду связан с максимальным раскрытием самого себя, своего мироощущения. И тут же, как правило, возникает «дымовая завеса» иронии, за которой видимость становится зыбкой.

Характерно, что в наиболее чистом виде этот прием соблюдается в первых трех главах, пока автор особенно пристально «проверяет» читателя и одновременно сам утверждается в «достойности» своего «самого задушевного произведения». Потом, сохраняясь как форма, он усложнится под грузом нового содержания. Но сейчас важно ощутить самый прием.

Вот последняя строфа I главы:


Я думал уж о форме плана,

И как героя назову,

Покамест моего романа

Я кончил первую главу;

Пересмотрел все это строго:

Противоречий очень много,

Но их исправить не хочу.

Цензуре долг свой заплачу,

И журналистам на съеденье

Плоды трудов моих отдам.

Иди же к невским берегам,

Новорожденное творенье,

И заслужи мне славы дань:

Кривые толки, шум и брань!

Что это? Самые серьезные для писателя проблемы (форма плана, имя героя) излагаются как-то несерьезно: пока «думал» о них, вдруг закончил первую главу. Пересмотрел ее строго, но отнесся к множеству противоречий легкомысленно: не захотел их исправить. Словом, первая глава сочинения, которое станет главным трудом жизни, трактуется здесь скорее как плод «небрежных забав», а не «бессонниц». И только две строки своим широким патетическим звучанием выдают истинное чувство опального поэта:


Иди же к невским берегам,

Новорожденное творенье...

Но, вырвавшись на мгновенье из-под спуда «беззаботности», страстная забота о судьбе романа снова немедленно прикры- вается иронической интонацией, которая, впрочем, не может скрыть до конца горечь: