Ведь он шел с обнаженной шпагой на королеву! Благообразное лицо его было красиво, печально, одухотворенно и почти спокойно. Взглянув на него, она получила полное
удовлетворение. Хорошо, хорошо, так и должен был кончить, недоносок!
За ним шел сам граф Эссекс.
Он ей тоже не нравился, но по крайней мере хоть был мужчиной.
Но сейчас он кривлялся, как бесноватый.
Длинные курчавые волосы спутались и сбились, почти совсем закрывая высокий,
умный лоб. Он кричал, сжимая кулаки, высоко поднимая голову, и тогда его светлая
борода торчала вверх.
А что он кричал, понять было невозможно. Она прислушалась и на миг перестала
различать толпу это всегда страшное для нее море лиц, голов и разнообразных уборов.
Наконец она услышала: оборачиваясь к толпе, Эссекс выкрикивал:
— И меня убить? Это меня убить? За то, что я спас Родину! Я окружен врагами! Мне
давали отравленное вино! Хорошо! Хорошо! Этот кубок уже у шерифа. Отрава мне,
победителю при Кадиксе?! Я верный слуга ее величества, сволочи! Народ любит меня! Я
люблю своих солдат! Боже мой, спаси королеву от льстецов и злодеев!
И он поднимал к небу длинные руки в черных перчатках.
Его крик, бурное отчаяние, несогласованность движений были ей нестерпимы еще
потому, что и за ним и впереди его шли вооруженные до зубов люди и среди них
сохранялась страшная тишина спокойной безнадежности.
Лошадей не было, все шли пешком. Их было не особенно много, но все-таки не менее
трехсот человек. А вот уже за ними, на большом отдалении, точно, валила толпа.
Она действительно заливала всю улицу так, что нигде не оставалось свободного
места, — медленная, спокойная, слитая в одну ровную массу, — толпа зевак и любопытных.
Эссекс (его теперь уже поддерживали под руки, впрочем, стараясь не стеснять его
движений) по-прежнему кричал и вертелся. Вдруг он сделал знак остановиться и
повернулся туда, где должна быть толпа его сторонников и клевретов.
Теперь она ясно видела его благородное, одухотворенное лицо с мягкими, нерезкими
чертами, большие, дикие, страдающие глаза, запекшийся, тоже страдальческий рот. Он
остановился, конечно, для того, чтобы сказать что-то. Поднял руку в черной перчатке, постоял, может быть, и сказал даже что-нибудь, только очень тихо, потому что так она
ничего и не расслышала.
Толпа молчала — отдаленная, загадочная, спокойная.
Он стоял перед ней, как перед стеной — неподвижной и равнодушной. И, конечно, он
ничего не сумел сказать. Только крикнул что-то неразложимое на звуки и словно
подавился криком. Повернулся и быстро пошел вперед. Его опять осторожно и безмолвно