Ecce homo[рассказы] (Ливри) - страница 4

Я давно не прекословлю Коганам, смиренно, соблюдая необходимую дистанцию, выслушиваю их излияния, — а ведь дед учил меня на пляже в Вандейе, в том лазоревом, полном крабов и пёстрых раковин детстве отвечать «прямо и по–французски» как заядлым мерзавцам, так и тому большинству, о котором разучивали мы отплясывающие пирриху вирши: э–э–э… «l’ignorance les garde où le savant se perd…» Я позабыл имя автора этих стихов и утратил воинственные рефлексы; дед покоится на кладбище в Мартиге, и сейчас я молча, с улыбкой выслушиваю Коганов, — сейчас я люблю только сон.

Им не по вкусу спёртый воздух спальни. Почему я не выхожу? Наверное, от этого я так растолстел? Недавно Коган заговорщицки подмигнувши, одолжил мне замызганную, нехорошо пахнущую брошюрку своего тёзки, написанную в защиту какого–то оклеветанного капитана Ющинского. Напечатанная и разрекламированная работодателем Когана книжица доставила автору несомненный финансовый успех, с краткосрочной славой Золушки, прозевавшей принца. Я пообещал её прочесть, но, конечно, не стану этого делать. Книг я не выношу, от них и от музыки у меня болит голова, а после плохо спится, а ведь я люблю сон.

Я путаю Баха с Бетховеном, забыл даже, кто из них был глух. Может, оба? Раз дед повёл меня к учителю музыки; тот долго бренчал по клавишам, что–то выспрашивал. Потом, продолжая с опаской поглаживать пальцами зубы однокрылого вороного пегаса, он разговорился с дедом, объявивши ему напоследок, что у меня абсолютный слух. Незаметно от них я приложил ухо к лакированной прохладе инструмента, да так и замер, пока волна, рождавшаяся в его таинственном чреве, вздымалась и переплёскивалась в меня. Отец наотрез отказался отдать меня в «школу для мещанских выродков» — до сих пор мне не забыть его пронзительного, ещё на студенческих митингах сорванного голоска — и сегодня, когда Коган с видом знатока повествует о реквиеме, исполненном на торжественных похоронах Моцарта, я лишь киваю головой, да поглядывая поверх него на дрожащую бахрому занавеси, с глубоко запрятанным наслаждением глажу подушечкой указательного пальца мягкие края заживающей на левой ладони ранки, полученной в ходе кровопролитной предрождественской битвы с устрицами.

Уже давно выучился я мастерски маскировать мои переживания; говорить о них я боюсь — они будят меня, отрывают от ожидания грядущего сна, да ещё и вызывают недоумённые взгляды собеседников: «Что это с тобой, братец?» Ведь в дебрях прибрежной рощи, там, где защищённое покосившимся плетнём от дюжины горластых, приехавших по профсоюзным путёвкам еху, благородное создание вяло играет со своей четвероногой тенью, я — потомственный горожанин, примечаю не восхищающую моих спутников рекламу гостиницы, выставляющей на суд туристов новую концепцию переоценки ценности своего пространства по отношению к их времени, а распознаю в дыхании бора запах грибов, в точности предвидя их форму — названия их я не знаю — и цвет земли, на которой они растут. Точно так же, как во «Французской Комедии», с предельной ясностью вижу я не банальные страдания скупого купчика, а мидасовы муки Гарпагона и, глотая сладкие слёзы, ледяным кулаком закрываю пунцовое лицо от толпы, бьющейся в экстазе бесподобного «бру–га–га». Но, тс–с–с, не тревожьте меня, скоро уйдут гости, скоро сон.