Ecce homo[рассказы] (Ливри) - страница 6

Ни избалованный славой низенький профессор с вечной ореховой шелухой в пышных усах, ни сам я так и не поняли, отчего вирус не был обнаружен у моей жены, а ведь иногда, перед сном, зажмурив глаза и вообразивши предстоящую судорогу содомского наслаждения, мне удавалось вырвать из розового галкина ротика несколько восторженных попискиваний. Но, видно, карлик передал мне ночной, безвредный для банальных обитателей бестолковых будней вирус. Впрочем, что я несу? Это, наверное, из–за терпкой, влажной боли — до вечера настолько свыкаешься с мучением, что отсутствие страдания кажется невероятным, немыслимым для человека состоянием.

Бум–бум–бум, бьёт каблучок у самой двери, как стучал бы по паркету деревянный, вымышленный завистниками протез Сарры Бернар. Шаги шелестят по направлению к кровати, хрустит гильотинированная коготком ампула, красногубая, напудренная маска склоняется надо мной, и под её ободряющий шёпот струя наркотического, несущего сон блаженства разливается по сосудам, снося на своём пути барьеры боли.

Поворковав на прощанье, Панацея уходит; сейчас, впервые за весь день перед тем, как погрузиться в дремоту, я осматриваю опостылевшую обстановку, скупо озарённую мухоморовой шляпкой ночника. Чёрный квадрат вечно спущенных оконных жалюзи резко выделяется на фоне девственно белых стен, затемнённых лишь напротив моего изголовья дымкой пейзажа в жёлтой раме, посреди которого, в цепких кленовых щупальцах бьётся гигантская луна. Её диск постепенно разбухает, наполняя своими бликами каждую пядь вдруг ставшей такой жаркой палаты.

Слева, у входа, слышится лёгкий шорох, будто железными пальцами рвут плотное солдатское сукно. От порога, весь обёрнутый лунным саваном, прихрамывая идёт ко мне карлик. Медовая сладость вскипает, шипя, стекает по бёдрам, обжигает колени, уже погружённые в лунные лужи простыни, и член медленно, как в топкую золотистую мякоть, входит в меня. Ах! Сон.

Париж, 2000

ECCE HOMO

Мо–ги–ла. Мо–ги–ла. Мо–ги–ла. Мо–ги–лёв. Это здесь Енох Циммерман родился в 1911 году. А могилы у него так никогда и не было. Его мать, его отец… помаячили где–то там, на линии горластого кухонного горизонта и постепенно смешались с ветошью вечности. Небо, стены жилищ и синагоги, бурелом за городской заставой, топь и хлябь в выбоинах мостовой, кожа родителей и соседей, мундиры чиновников, одеяние раввина и его прочно прицепленная к ушам борода — всё это было грязно–бледно–жёлтого цвета.

Раввин Коган никогда не смотрел в глаза собеседникам, поминутно закатывал зрачки в копоть потолка, улыбался левой стороной рта, отчего свалявшийся в углу губ комок слюны становился самой приметной частью его лица. Он любил гладить хедерских мальчиков по плечам, зацикливаясь при этом на цифре «три»: «ахад, штайм, шалош, шалош, шалош…», бубнил он в столбнячном оцепенении, шаря ладошкой всё ниже и ниже, и ниже… Вторым его призванием были доносы на родителей учеников тучному жандармскому ротмистру. Что же касается Еноха, то он, по–малолетству не посвящённый в тайны могилёвского двора, инстинктивно отстранялся от шакало–печёночной вони, изрыгаемой Коганом из бездны, окаймлённой гнилым месивом зубов.