Кроме того раза, как мы пением приветствовали друг друга в подземелье, я слышал много раз его песни, но не понимал слов, и притом пение едва раздавалось несколько минут, как не давали продолжать его. А теперь он гораздо сильнее возвысил свой голос и не был так скоро прерван, так что я понял все. Нет слов, чтобы выразить то волнение, которое испытал я.
Я ответил ему, и мы продолжали наш разговор около четверти часа. Напоследок сменили часовых на площадке, и вновь прибывшие уже не были так снисходительны. Хотели было снова запеть, но поднялись неистовые ругательства, и нам пришлось замолчать.
Я представлял себе Марончелли, томящегося столь долгое время в тюрьме, бывшей несравненно хуже моей. Я воображал себе ту грусть, которая часто должна была там угнетать его, и тот вред, который принесет это его здоровью, и глубокая тоска сжала мне сердце.
Наконец, я мог плакать, но слезы не облегчили меня. Меня схватила сильная головная боль с жестокой лихорадкой. Я не мог стоять на ногах и бросился на свою постель. Конвульсии увеличились, в груди появились страшные спазмы. Думал, что я умру в эту ночь.
На следующий день лихорадить меня перестало и в груди стало легче, но мне казалось, что весь мозг у меня в огне, и я едва мог шевелить головой, не вызывая жестоких болей.
Я сказал Оробони о своем состоянии. И ему также было хуже обыкновенного.
— Друг, — сказал он, — не далек тот день, когда один из нас двоих уже больше не сможет придти к окну. Каждый раз, как мы приветствуем друг друга, может быть последним разом. Будем же оба готовы — умереть ли, пережить ли друга.
Его голос был умилен, я не мог отвечать ему. С минуту мы молчали, потом он заговорил:
— Ты блажен, что знаешь немецкий! Ты сможешь, по крайней мере, исповедаться. Я просил священника, который бы знал по-итальянски, но мне сказали, что здесь нет такого. Но Господь видит мое желание, и с той поры, как я исповедался в Венеции, истинно мне кажется, что я ничем не обременил своей совести.
— Я же, напротив, исповедался в Венеции, — сказал я ему, — с душою полною злобы и сделал хуже, чем если бы вовсе отказался от таинств. Но, если теперь дадут мне священника, уверяю тебя, что я исповедуюсь чистосердечно и прощая всем.
— Да благословит тебя Небо! — воскликнул он. — Ты мне доставляешь большое утешение. Сделаем, да, сделаем оба все возможное, чтобы нам навеки соединиться и в счастье, как это было, и в дни несчастия!
На следующий день я ждал его у окна, но он не явился. Я узнал от Шиллера, что Оробони сильно захворал.
Спустя восемь или десять дней, ему стало лучше, и он снова приветствовал меня. Мне нездоровилось, но я терпел. Так прошло несколько месяцев и для него, и для меня в этих сменах лучшего худшим.