Сказка Заката (Ильин) - страница 91

Эта воля — воля мира. Она не нуждается в победе над кем- или чем–либо, поскольку сама по себе непобедима от начала времен и во веки веков. Ее можно принизить, оболгав слепо верящим во все дуракам, расчленить ее на материальные составляющие, очернить, оклеветать, выдав за ее полную противоположность, можно прельстить дураков радостями земной, животной жизни довольного своим пастбищем и стойлом, куда загоняют его на ночь, скота, и изгнать ее, отгородиться от нее непреодолимыми стенами, поставить плотины, прорыть отводные каналы, заморозить стужею неземной, космической зимы. Но стоит лишь вестникам всеобщего надмирного пробуждения и воскресения упасть, повинуясь всеобщему порядку вещей, первыми лучами в это воздвигнутое царство льда и смерти, стоит первым ручейкам подтопить его, пробиться из–под сковавшей все его бесконечное пространство ледяной коры на поверхность — и ничто уже не спасет это царство, и истина воскреснет и воссияет изумленным дуракам, и те — кто выжил — будут растерянно спрашивать себя и друг друга: «Как же это мы раньше не знали?» — и хлопать себя по лбу, а друг друга по плечу, и улыбаться чудесными дурацкими улыбками, прекраснее которых наверное нет ничего на свете.

В одну минуту пробежало все это перед его глазами и в его закалившемся, превратившемся в целительный медицинский инструмент разуме. Он поднялся, не глядя более ни на что, кое–как прибрал разбросанные в отчаянных и безуспешных поисках вещи, подобрал шнур — внимательно оглядел и, намотав его на кулак, вышел вон, забыв даже запереть дверь. Твердыми шагами зрелого, закаленного воина он сошел по лестнице — казалось, можно было услышать звон оружия и заметить призрачный отблеск доспехов; чуть задержавшись в тамбурной темноте — не более чем на четверть секунды — он понял, что более уже не вернется сюда никогда: почему, и сам он не знал. Да это его более и не беспокоило.

Он отворил дверь подъезда и сделал шаг за порог. Во дворе, неподалеку, тихо, как сдувшиеся воздушные шарики на ветру, колыхались два «брата»; он их даже не заметил — они теперь будут где–нибудь рядом с ним всю его долгую, почти вечную жизнь — ибо как еще можно назвать жизнь, накрепко связанную с самим окончанием времен? Он постоял, не отпуская дверной ручки, без единой мысли глядя в ясное послеполуденное небо, подставляя лицо позднему, нежаркому солнцу. Затем отпустил дверь и двинулся прочь. Та захлопнулась за ним, будто поставила точку.

Больше никто никогда не видел его здесь.

* * *

Я, конечно, выдумал это все. Никогда не сидел Николаша на скамейке в углу сквера и не видел перед собою пестрый, цветной дом с мансардочками у гудящего слева кольца: дом этот есть, кольцо — конечно же, есть (пока), но Николаши — нет и никогда не было, его выдумал я, от нечего делать, забавы ради, засыпая в бреду, горя от внезапного жара, проходя сонным летним переулком тающего в летнем оцепенении города. Я — я сам сидел на этой скамейке, я вообще любил там бывать и любил эти — странные дома, напоминавшие мне чем–то неуловимо старую забытую гравюру; они действительно строились в самом конце войны, пленными; со свойственной их народу необычайной аккуратностью тщательно воспроизводили они уголок своей, далекой теперь и, как им казалось — да так это, наверно, и было — потерянной навсегда родины: ну, пусть не уголок, пусть хотя бы несколько знакомых линий, привычных с детства углов между скатами крыш, хотя бы напоминание о ней в расцветке стен, оконных переплетов… Я не знаю — стоят ли они еще там, или на их месте — уже пустота, без времени, без пространства, поросшая невидимой ни для кого, кроме меня, травою забвения.