Четвертый Дюма (Незнакомов) - страница 14

Так вот, подъезжаем мы к шатрам, а навстречу выходит князь, наряженный в парадную ханскую одежду, весь в серебре и в золоте, да еще и ордена надел, которыми наградил его Николай Павлович. И походил он больше на циркача, чем на князя. Господину Дюма он подарил старинную калмыцкую кривую саблю, всю усыпанную бриллиантами. Если такую саблю продать, господину Дюма хватило бы денег на год привольной жизни в Париже. Видно, не так это плохо — быть писателем. Онкль Саша (как мы все его уже называли) от умиления прослезился, вытащил саблю из ножен и поцеловал ее — на такие жесты он был мастер. Как увидели это калмыки, подняли его на руки и понесли к ханскому шатру, всем шатрам шатру, в котором прямо на земле была расстелена длинная скатерть, а на ней — богатый обед: бараны, жаренные на вертеле, конские окорока (которые считаются у калмыков большим деликатесом), плов, кобылье молоко, самогон из кумыса (противное питье, между нами говоря). Хан довольно складно говорил по-французски. Он познакомил онкля Сашу со своей последней женой, которой было восемнадцать, в то время как самому ему стукнул седьмой десяток. Это была азиатская красавица с раскосыми черными, как маслины, глазами и жемчужными, мелкими, как у хищника, зубками. Онкль Саша, увидев красавицу среди множества мужчин, начал обхаживать ее, раздаривать комплименты и целовать ручки, и хан нахмурился. Наш граф понял, что это не к добру, и потому подошел к господину Дюма, оттащил его от красавицы и усадил на медвежью шкуру по ту сторону скатерти, откуда тот мог лишь издали любоваться хозяйкой. Тут начался пир, хан принялся хвалиться, что у него пятьдесят тысяч коней, тридцать тысяч верблюдов, одиннадцать тысяч шатров, что у него двести семьдесят ходжей и имамов, которые умеют читать Коран, а если и не умеют, то зато могут играть на цимбалах, разных дудках и трубах и даже на морских раковинах и каждый вечер веселят сердце хана и его новейшей избранницы, помимо которой у него еще сорок жен. При этом музыканты подняли невообразимый шум, которым нам пришлось наслаждаться, пока тянулось время обеда, так что мы даже малость оглохли. Набив до отвала желудки кониной и кобыльим молоком, по знаку хана мы вышли из шатра, поднялись на деревянный помост, устланный коврами, и уселись там по калмыцкому обычаю, подобрав под себя ноги; мне пришлось проделать это вместе с князьями и графами, ведь я уже был личным лакеем онкля Саши и ни на шаг не отходил от него. Потом затрубила труба и начались состязания и народные калмыцкие игры, которыми хан хотел ошарашить гостя — он тоже был не дурак похвастаться. В скачках участвовало пять тысяч коней, а хан еще извинился, что так мало, дескать, его люди не сумели собрать больше по степи, за что завтра же будут биты плетьми. Поди толкуй с калмыком! Скачки выиграл мальчишка лет тринадцати, весь коричневый, как кофейное зернышко. Хан подарил ему жеребчика из лучшего табуна и шелковый полосатый халат, какие калмыки особенно ценят, — коли явишься в таком халате к малорослым кривоногим степнякам, с головы до пят одетым в меха, примут тебя, как какого-нибудь графа. Потом начались скачки на верблюдах, от которых онкль Саша пришел в дикий восторг, он чуть не подавился восклицаниями, хорошо, что я сидел у него за спиной и вовремя стукнул его пару раз по обширной спине, так что все обошлось. Потом калмыки и калмычки стали плясать и подняли пылищу, уж на что онкль Саша был ненасытен к зрелищам, а тут удалился в шатер, отведенный ему для отдыха. Хозяева подметили его слабость к прекрасному полу, и в шатре его ждала шестнадцатилетняя красавица, стыдливо опускавшая глаза долу, но имевшая такие пышные формы, что стыдиться ей явно было нечего. Однако онкль Саша так устал и до того налакался отвратительного кобыльего питья, что только улыбнулся ей, погладил по щеке и повалился на медвежью шкуру, которая была услужливо расстелена в глубине шатра. Стянул я с него сапоги, укрыл его, и тут гляжу — калмычка стоит и ждет, а в стыдливых глазах молнии сверкают. Вот и пришлось мне постараться вместо великого писателя, и старался я до самого вечера, пока господин Дюма блаженно похрапывал на медвежьей шкуре.