В декабре старику сообщили, что у него родилась дочь, совсем крохотная, — самолюбивая Эмма сама была от горшка два вершка, да они, дамы с амбициями, все такие, откуда появиться крупному ребенку. Старик, увлеченный раскопками, был искренне удивлен, он совсем забыл, что кто-то собирался рожать ему наследника в далеком Париже. Зато Александр-сын не забыл. Он написал отцу гневное письмо, в котором в довольно крепких выражениях обличал его образ жизни и легкомысленные связи с молодыми дамами. Господин Дюма прочел письмо и порвал его у меня на глазах. Он ужасно не любил дидактики и наставлений и больше всего не мог терпеть, когда кто-либо принимался учить его уму-разуму. «Ты тоже не бойся, Петруха, — сказал он мне, — ни к какому нотариусу я не пойду. Не знаю, сыном ли, внуком считать, но зваться Дюма будешь до тех пор, пока это имя существует на земле. Дюма-сын-младший, четвертый Дюма, tu es d’accord?[6]
Я, конечно, был согласен, это звучало приятно. Пошли бог еще сто лет здоровья онклю Саше, потому что, если он даст дуба, неизвестно каких дел наворотит тогда новый глава семьи, который, кстати сказать, тоже приходится старику незаконным сыном и тот признал его лишь в возрасте пяти лет, так что тут нос задирать не с чего…
Однако беспечная жизнь в Италии продолжалась недолго. В 1862 году Гарибальди отдал Неаполь и Сицилию Кавуру и Виктору-Эммануилу II. Савойская династия стала единоличным хозяином объединившейся Италии — единство прежде всего. В конце лета Виктор-Эммануил II, усатая кукла с противной рожей, явился в Неаполь и занял дворец Бурбонов. Немедленно отыскались доброжелатели, накапавшие ему, что господин Дюма в свое время назвал его слабаком, да еще публично. Он и в самом деле был слабак, что верно, то верно, но при всем при том был еще и королем. Правда, господин Дюма был принят при дворе, но «слабака» король ему не забыл. К тому же стоило ему обосноваться во дворце, как красные гарибальдийские рубашки стали все реже попадаться на глаза. Монархисты снова подняли голову и начали выживать республиканцев со всех важных правительственных постов. За гарибальдийцами оставили места начальников карабинеров, да и то не везде. Дни онкля Саши во дворце Кьятамоне были сочтены. Перед дворцом была организована демонстрация пьяных бродяг, которые орали: «Чужака — вон! Дюма — в море!» Их подбил на это один барон, который ранее владел землей, где проводились раскопки Помпеи. Неблагодарность существует на свете не со вчерашнего дня. Сначала господин Дюма ужасно оскорбился — для этих людей он пожертвовал всеми своими гонорарами, — но потом обрел философское настроение и сказал мне: «Петруха, требовать от человека признательности — это все равно, что заставлять волка питаться травой». Словом, мы закрыли нашу контору по охране памятников, погрузили багаж на «Эмму», привели в порядок рукописи «Сан-Феличе» и «Гарибальдийцев» — двух романов, которые мы начали писать в Неаполе (старик корпел над многотомным «Сан-Феличе», а я — разумеется, под его руководством, — строчил «Гарибальдийцев» как непосредственный свидетель событий), и в декабре 1862 г. вернулись в Париж. Устроились мы временно на рю де Ришелье, 112, и вернулись к напряженному ритму жизни, от которого порядком отвыкли в Италии с ее дольче фар ниенте. Тут же явились «негры», кроме Жерара де Нерваля и Поля Мериса. Господин Дюма разбросал на них работу по «Сан-Феличе», а «Гарибальдийцев» предоставил доделывать мне самому, и должно быть, неспроста — наверно, он хотел убедиться, насколько я способен к самостоятельной работе (он забыл пьесу «Каменотес», которую мы слепили для него с Жераром, причем основную долю хлопот взял на себя я — старик же до конца жизни не вспомнил, что у него есть такая пьеса).