Женевьева очнулась, лежа на постели. Мягкой постели, застеленной чистым шерстяным покрывалом, а второе покрывало укутывало ее сверху от подбородка до пят блаженным теплом.
— Энни! — вскинулась она, умоляюще глядя на отца Арсения, что сидел рядом, глядя на нее с явной тревогой. — Я шла к детям! Где они?
— Они здесь, рядом…
Рука отца Арсения легла ей на лоб, показавшись раскаленной — Женевьева и не думала, что так замерзла, а ведь совсем не чувствовала холода.
— Они в соседней комнате, — сказал отец Арсений. — Ждут тебя. Слышишь голос?
Женевьева прислушалась. Действительно, из-за двери, простой деревянной двери, чуть приоткрытой, слышался голос. Эрек читал вслух «Роман о Лисе», давным-давно прочитанный им. Это было в Молле, целую вечность назад. Но неужели в монастырской библиотеке есть такое чтение?
Женевьева прислушалась. Вот Эрек закончил главу, и Энни спросила что-то тихим, но ясным голосом. А в комнате было тепло, за окном, забранным тонким прозрачным стеклом, пели птицы и утренний солнечный свет сиял, проникая во все существо Женевьевы и согревая, кажется, не только тело, но и душу. Она даже глаза прикрыла от облегчения, что дети — вот они. Живы, здоровы, в тепле и под присмотром. И не может быть, чтоб ей не дали повидаться с ними потом, какое бы наказание ее не ждало. Она выросла в Молле, где инквизитора можно встретить чаще, чем зеленщика или молочника. И она точно знала, рассудком и душой, что Инквизиториум справедлив. Гораздо справедливее, чем местные священники епископата: грубые, смотрящие на нее свысока и насмешливо, не верящие, что она сожалеет о своем проступке и хочет снова стать верной дочерью Церкви. Неважно, что заслуженная кара ждет ее, дети не пострадают без вины…
— Я действительно не хотела, святой отец, — прошептала она, глядя в строгие, но исполненные понимания и сочувствия глаза инквизитора. — Там, в часовне, я только желала пересидеть ночь. Но дверь открылась, и вошел человек. Я не знаю его, клянусь. Ни имени, ни звания… Он выглядел, как наемник. Или, может, бездоспешный рыцарь. И, кажется, он не отсюда. Черный, как ворон, носатый, глаза — угли… Он колдовал… Осветил часовню колдовским огнем и расспрашивал меня о том, что я сделала. Сказал, что чтит старых богов, да простит меня Свет — я лишь повторяю его слова…
— Я понимаю, дитя мое, — мягко успокоил ее отец Арсений. — Продолжай, не страшись.
И она продолжила. И говорила, говорила, выплескивая весь накопившийся страх и стыд, что мучил ее все наполненные заботой о детях дни и бесконечные, полные раздумий, ночи. Рассказывала о постыдном договоре, на который ее толкнуло отчаяние, об ужасе, что колдун назвал Охотником, и о песне, которую пела замерзающими от холода и страха губами, не зная, чего боится больше: что черный колдун погибнет — и Охота вернется за ней, или что он спасется — и ей придется отдать нерожденное еще дитя.