— Ну вот, — говорю я, собрав весь свой апломб. — Ни один австрийский офицер не должен требовать от подчиненных того, чего не в силах выполнить сам. Как я и утверждал, все в порядке, поэтому надеюсь, впредь вы окажете честь доверять мне.
Вместо того, чтобы ворчать и выговаривать друг другу, мы все смеялись тем утром, и с того дня до самого конца войны не было ничего, на что мы не отважились бы вместе.
Вскоре после трогательной сценки, которую я только что описал, Бела Месарош отвел меня в сторону.
— Герр коммандант, разрешите обратиться?
— Обращайтесь, Месарош. В чем дело?
— Это ваше демонстрационное погружение… Вы не были на сорока пяти метрах.
— Но как же, глубиномер указывал…
— Шкала глубиномера обрывается на сорока пяти метрах. Я потом сверился с оператором лебедки. Тот вытравил пятьдесят два метра троса.
— Но как же показания лота?
— Морское дно тут неровное, имеется множество возвышенностей и впадин. К тому же, «Геркулес» с переменой ветра развернулся на якоре.
У меня челюсть отпала на грудь.
— Вы хотите сказать, что я погрузился в этой бочке для капусты на шесть метров глубже максимального предела? Почему вы его не остановили?
— Я узнал об этом, только когда все кончилось. Вы просто приказали оператору травить канат, пока лодка не ляжет на грунт. Как вы заметили, требовалась демонстрация. И я полагаю, команда должным образом впечатлена.
Глава четвертая
В поисках неприятностей
На исходе апреля 1915 года U-8 была признана полностью годной к эксплуатации. Это не означало, разумеется, что все технические проблемы с лодкой остались позади. Просто их снизили до уровня, позволяющего нам отправиться на патрулирование с небольшим шансом вернуться на базу.
Не то, чтобы U-8 была напрочь лишена достоинств. Крошечное суденышко хорошо управлялось в подводном положении, а в надводном имело неплохую мореходность. Два шестицилиндровых бензиновых двигателя позволяли разгоняться на поверхности почти до двенадцати узлов — больше чем у любой другой субмарины, которой мне довелось командовать в той войне, — и были менее шумными по сравнению с позднейшими дизелями. Последнее обстоятельство немало утешало нас, когда приходилось красться под носом у врага в тихие адриатические ночи, в какие звук упавшего со стола карандаша разносится, как кажется, на многие мили над мерцающей поверхностью моря. Но эти маленькие преимущества напрочь перечеркивались вопиющими недостатками лодки.
Для начала, она была «мокрой», иными словами, при волнении свыше четырех баллов для прогулки по узкой палубе требовалось обладать искусством канатоходца. Рулевая рубка, величаемая таким именем с большой-большой натяжкой, представляла собой не более чем пародию на помещение — в ее тесноте, за достигающим пояса брезентовым экраном могли с трудом разместиться два человека, постоянно подвергающиеся риску оказаться смытыми в море и распрощаться с жизнью. Впередсмотрящего в начале вахты привязывали к тумбе перископа и оставляли стоять как св. Себастьяна у ствола дерева, а по окончании, промокшего до нитки вопреки двойному слою штормовок, спускали вниз и выжимали насухо. Немного находилось пространства и для экипажа внутри тонкого корпуса, ведь его приходилось делить с цистернами, аккумуляторами, двигателями, торпедами, баками с горючим и всем прочим. У судна имелась одна длинная палуба, шедшая от носа до кормы, служившая и центральным постом, и машинным отделением, и торпедным отсеком, и кубриком для команды одновременно. Телефона не было, да и необходимости в нем никто не испытывал, раз оба конца лодки отлично просматривались из центра. Когда я хотел дать полный ход, то просто поворачивался и кричал механику. Мой способ отдавать приказ на выпуск торпед заключался в том, что я стоял за перископом, держа в руке красно-белую ракетку для настольного тенниса, какими пользуются станционные смотрители в Центральной Европе. Я вскидывал ее над плечом — это означало: «Товсь!», а затем резко опускал: «Огонь!».