Николай Ге (Порудоминский) - страница 189

Прекрасного Христа писал Крамской в неоконченной картине «Хохот». Христос Крамского стоит на возвышении посреди хохочущей толпы. Крамской хотел показать, как над хорошим смеются. Он писал «Хохот» пятнадцать лет и не переставал чувствовать, что картина «не задалась». Картина надумана, холодна и, что всего ужаснее для Крамского, традиционно академична.

Ге писал свой «Суд синедриона» не о том, как над хорошим смеются, писал о том, как убивают самого лучшего. Оплевывают и приговаривают к лютой смерти. Не на помосте стоит этот «самый лучший» с высоким белым челом и в красивой одежде, — стоит, прижатый в угол, щуплый, оборванный, всклокоченный.

«Общее давайте, общее», не частное выражение, а неизбежное положение. Неизбежное же в том-то и состоит, что маленький человек, сегодня презираемый, оплеванный, казненный, но не сдавшийся, — завтра победит.

Победит, — потому что казнен человек, а не его убеждения, не его учение. Суд не проверял — «Что есть истина?» Человек приговорен за то, что его истина не есть истина его судей. Неправедный суд выигрывает приговоренный. Ибо неправедный суд — свидетельство страха судей.

Ге жизнь прожил в пору таких неправедных судов. За убеждения выносили приговоры в судебных заседаниях, и гнали с должности, и опорочивали в печати — и разве не самого Ге картину выносили с выставки за «тенденциозность» (так говорили, когда тенденция была не та). «Суд в синедрионе — одна формальность, — объяснял Ге, — приговор был постановлен уже вперед, суда настоящего не было».

В кровавом мерцающем свете шествуют на холсте судьи — торжественные и мрачные, самодовольные и разъяренные, коварные и радостные. Пилаты, сбросившие маску! И они когда-то снисходительно беседовали с тем, кого считали юродивым проповедником, и они спрашивали весело: «Ну, так что у тебя там за истина?» — недослушивали и уходили прочь («повернувшись на каблуке», — любил говорить Толстой). Сперва они не слушали ее, но потом уже не в силах были не слышать, она била им в уши на каждом перекрестке, на каждой площади — они решили убить ее так, как испокон веков убивали истину, они казнили того, кто говорил о ней людям.

Шествуют судьи. Но в их торжественном и злобном шествии, в мелькании их лиц, в богатстве их одежд, в складках струящихся с их плеч ритуальных тканей, в роскошно изукрашенном свитке торы, в изгибах арф и синагогальных семисвечников — есть во всем этом что-то маскарадное, невсамделишнее, преходящее. Кажется: пройдут они с шумом, гомоном, бряцанием, криками, исчезнут, растают, и останется только тот один — у левого края картины поставленный к стенке маленький яростный человек. Ему не с ними. Ему в Завтра.